Очень нужны тапки!
ОЧЕНЬ! Пожалуйста!
Это - третья глава из запланированных восьми. Или - вторая из четырех о Саше Фрутисе. Еще четыре (чётные) будут про Леночку Воронцову, а девятая - типа эпилог.
Глава 3. Часовня в долине МаринерГлава 3. Часовня в долине Маринер
Отца Мефодия Саша не обогнал — отец Мефодий, надо полагать, уже был внизу и встречал долгожданных гостей с запада. Он так спешил к ним, что даже не закрыл люк своего кабинета: когда Саша спустился по трапу до уровня четвёртого этажа, тяжёлая дверца люка всё ещё раскачивалась, повизгивая на ржавых петлях. Пришлось обойти её по краю площадки, прижимаясь к перилам.
Просто взять и захлопнуть дверцу Саша не решился: в кабинете опять было нечисто.
Компьютер в кабинете настоятеля работал, и проектор тоже не был выключен. Лазерные лучи продолжали рисовать нечто спиралеподобное, многократно и невероятно само себя пересекающее, вспученное и тошнотворное, заполнившее собою весь немалый объём бывшего топливного бака. Оно, это несуразное до омерзительности нечто, словно бы дышало в такт поскрипываниям дверцы, конвульсивно тянуло к ней и тут же отдёргивало полупрозрачный многоцветный отросток... Разумеется, это было всего лишь изображение — причём, изображение чего-то абстрактного, реально не существующего, иллюзорного, — и Саша, разумеется, понимал это. Но всё-таки у него опять, как тогда, упругий скользкий ком закупорил горло и чуть не остановилось сердце.
Саша изо всей силы зажмурился, миновал, прижимаясь спиной к перилам, распахнутую дверцу, докатился по трапу аж до второго этажа часовни и только тогда перевёл дух.
Чёрт знает, что за абстракция. Не бывает таких абстракций. В нашем пространстве — не бывает. В нашей доброй старой евклидовой Вселенной, надёжно ограждённой от любых невероятностей световым барьером Эйнштейна и событийно-пространственной асимптотой Гёделя-Тяжко...
Саша ещё несколько секунд постоял с закрытыми глазами, держась за стеночку и приводя себя в порядок, а потом разжмурился и стал неторопливо одолевать последнее, самое длинное звено трапа, с нарочитым безразличием поглядывая вниз. Отца Мефодия внизу почему-то не оказалось, а гости, все четверо, стояли возле своего винтоплана и смотрели на Сашу, почти одинаково задрав головы.
Почти. Но всё-таки не совсем одинаково. Всё-таки немножко по-разному. Присмотревшись, Саша понял, что на самом деле гость был один, а винтоплан и трое остальных — при нём.
Гость производил впечатление человека серьёзного, преуспевающего и намеренного преуспевать и далее во что бы то ни стало. Он был щупловат, но не слишком. Роста, кажется, чуть выше среднего. Судя по светлой, зачёсанной назад шевелюре и белым пушистым усам — явный посполит, из потомственных докатастрофных марсиан, но почему-то с европианскими (от висков до плеч) бакенбардами («пейсами»). Фрак на госте был устаревшего покроя, но даже отсюда видно, что новый и дорогой. В руках — тонкая белая тросточка, на ногах — белые штиблеты, сиявшие из-под немодно зауженных кремовых панталон... Он, собственно, и не задирал голову, он её только чуть приподнял, слегка склонив набок: не столько интересуясь Сашиной персоной, сколько терпеливо поджидая, когда же он наконец спустится.
А вот остальные — да, задирали, и очень одинаково, хотя и каждый по-своему. Один, самый мосластый, с рычагами до колен и скверно обритым черепом, наблюдая за Сашей, успевал бросать быстрые внимательные взгляды на все четыре стороны. Другой, толстый и лысый, с неровным розовым шрамом вдоль темени, похожий на тяжёлый сейф, неоднократно подвергавшийся безуспешному взлому, ни на миг не выпускал Сашу из поля зрения, а правую руку держал за отворотом камзола. Третий, сухой и тонкий, но с неожиданно выпирающим кругленьким животиком и в шляпе с несоразмерно большими полями, более всего напоминал беременный торшер. Он тоже усердно задирал свой абажурчик, но, по-видимому, просто за компанию, поскольку то и дело отвлекался, чтобы пробежаться пальцами по клавишам блокнота...
В общем, было ясно, что эти трое состоят шестёрками при пейсоносном посполите — секретари, охранники и прочие порученцы. Те, кто всегда под рукой. Офисная мебель, она же и походная... Чувствовалось, впрочем, что их богатенький хозяин бережлив и рачителен, покупает всё только самое лучшее и каждым из своих приобретений дорожит. Если сумеешь продать себя такому типу в качестве кресла, то можешь быть уверен, что тебе сошьют дорогой чехол, никогда не усядутся на тебя в пыльной одежде, не заберутся с обувью, не станут раскачиваться на задних ножках и, может быть, даже не пукнут в тебя без особой необходимости. Зато на чужую мебель такие типы смотрят, как правило, с пренебрежением, поэтому Саша Фрутис старался с ними не пересекаться. Он предпочитал быть вольной колченогой табуреткой, лишь время от времени и от случая к случаю сдающей себя напрокат.
В полном молчании Саша приблизился к винтоплану и остановился в трёх шагах от гостя, тщась выразить позой достоинство и смирение, равно подобающие служителю древнего русского бога. Ни черта у него, конечно, не получилось, если судить по выражению лица богатенького посполита. Вот если бы Саша был горбат, как настоятель, и столь же тощ... если бы он знал о своём боге хоть что-нибудь и хоть немножко верил в него... если бы он не был так откровенно по-рашьи курнос и так непроизвольно улыбчив...
Короче говоря, уже на третьей секунде молчаливого взаиморазглядывания Саша понял, что его смирение в соединении с достоинством могут быть неверно истолкованы как сочетание трусливости и хамства. Я, мол, конечно, табуретка, но не твоя и колченогая, и усидеть на мне не так-то просто — где сядешь, там и слезешь, и вообще, какого ляда тебе тут надо, богатый лях?..
То есть, не какого ляда, а какова, мол, цель вашего наличия на нашей святой земле — сиречь, на освящённой территории русской православной церкви? И спросить надо будет по-русски, каковой язык, между прочим, является одним из четырёх официальных языков Марса... Но Саша не успел сформулировать вопрос, потому что его опередили.
— Вот этот списанный хлам и есть знаменитая святыня рашей? — осведомился, убрав, наконец, свой блокнот, «беременный торшер» (в дорогом чехле с галунами на отворотах и фалдах).
Вопрос был задан, разумеется, на «юпи-идиш».
Саша посмотрел на спросившего, как на предмет меблировки, и благодушно покивал, отдавая должное экзотическому вкусу его хозяина.
— Храм Бога Истинного неразрушим и незрим, — произнёс он по-русски и лучезарно улыбнулся посполиту. — Ибо храм сей воздвигается в душах верующих. А из праха воздвигнутое во прах же и обратится... Впрочем, если вы хотите пожертвовать на содержание того бренного храма, который вы видите, я могу принять у вас наличные для передачи в храмовую кассу. Или, может быть, вам нужен гид, чтобы осмотреть историческую постройку?.. — Саша выжидательно замолчал.
Нет, гид богатенькому гостю из Нова-Кракова был явно не нужен. Богатенький гость посмотрел на Сашу, как на табуретку, на которую ему, не дай бог, предложат сесть, переломил свою бровь цвета выгоревшей соломы и негромко сказал что-то по-польски.
— Пан Ковак желает видеть пана Мефодия, — сообщил торшер, перейдя с «юпи-идиш» на почти чистый русский. — Где он?
— А зачем вам? — простодушно поинтересовался Саша, игнорируя торшер и лучезарно улыбаясь пану Коваку. — У вас к нему какое-то дело?
— Тебя спросили: где пан Мефодий? — раздражённо повторил торшер.
Если бы Саша знал, он бы, наверное, ответил. Шестёрки всегда хамят, не стоит обращать на них внимание. Но Саша не знал. Вероятнее всего, отец Мефодий не услышал винтоплана и остался в своём кабинете на четвёртом этаже. Подниматься туда Саше не хотелось: во-первых, там было нечисто, во-вторых, высоко и лень, а в-третьих, отца Мефодия там могло и не быть. Поэтому Саша решил, что он имеет право оскорбиться.
— Разве я сторож отцу Мефодию? — произнёс он где-то когда-то слышанную фразу, которая показалась ему вполне уместной.
Торшер чуть помедлил, прежде чем перевести.
Сашина реплика была, конечно, дерзкой. Но всё же не настолько, чтобы произвести на пана Ковака то впечатление, которое она произвела.
Пан Ковак растерянно мигнул, загородился от Саши своей белой тросточкой и быстро отступил — почти отпрыгнул — за спины шестёрок, а те, наоборот, шагнули к Саше. В следующий миг Сашины локти оказались прижаты к лопаткам, а нос и колени упёрлись в рыжую пыль в непосредственной близости друг от друга.
И начался кошмар, похожий на все те кошмары, о которых Саша Фрутис уже успел забыть за восемнадцать дней беспечного существования в Русской низине. Его били ногами, таскали за волосы, выкручивали руки, обливали водой, задавали вопросы и снова били ногами. Все предыдущие кошмары кончались тем, что Саша сознавался во всём, в чём его обвиняли. Не потому, что действительно был виноват, а потому, что было очень больно. На самом деле он никогда не жульничал в игре — не знал, как это делается, и не сумел научиться. Просто иногда ему везло. Редко, даже до обидного редко, но всё же везло. Везение настигало его лишь в тех исключительных случаях (да и то не каждый раз), когда он ставил на кон всё, что имел, и ещё немножко. Саша очень, очень пристально смотрел на тасуемую колоду, или на катящиеся кости, или на шарик рулетки, или на того клопа, на которого он раз за разом ставил. И вся козырная масть собиралась у него на руках, кости выбрасывали «шесть» и «один» до пяти раз подряд, шарик снова и снова останавливался на красном (Саша всегда ставил на красное), а Сашин клоп в прозрачном лабиринте являл чудеса интеллекта и расторопности, опережая всех прочих...
«Ты жульничал! — кричали Саше, пиная его и мешая ему закрываться руками. — Сознавайся, подлый раш: ты жульничал?..» — и Саша в конце концов сознавался, и его, с вывернутыми карманами и вывихнутыми руками, волокли к дверям и швыряли вниз по лестнице.
— Ты убил его! — кричал торшер (то на своём «юпи-идиш», то на почти чистом русском). — Признавайся: ты убил его, грязный раш?.. — а Лысый и Мосластый одновременно ахнули Сашу локтями под рёбра и опять заломили руки.
— Да, — сказал Саша и вытолкнул языком ещё один безвременно отслуживший зуб.
Его сразу отпустили, и он упал и, не теряя времени, закрыл голову руками, а колени подтянул к животу. Сейчас его поволокут к дверям и швырнут вниз по лестнице.
Хотя, нет: по лестнице он уже, слава богу, спустился. И слава богу, что сам... Ах, не надо было ему спускаться, лучше бы он дождался, пока отец Мефодий сам выйдет к своим гостям! Подзаработал, называется, «на содержание храма»...
Но кошмар на этом не закончился. Мосластый и Лысый выплеснули на Сашу ещё одно ведро воды, подхватили под мышки, доволокли до часовни и, раскачав, швырнули на трап. Саша проехал лицом по ступенькам и попытался снова потерять сознание, но в конце концов решил, что легче и безболезненней подниматься по трапу самостоятельно, а не так, как это делал Винни-Пух. Лысый и Мосластый поднимались следом, то и дело нетерпеливо подталкивая его, а Торшер, тоже пребывавший в пределах назойливой слышимости, раз за разом задавал один и тот же вопрос.
— Да... — кивал Саша, не пытаясь понять, о чём его спрашивают. — Я убил его... — послушно повторял он, карабкаясь по ступенькам. — Да...
Если бы отец Мефодий выглянул из своего кабинета, всё моментально разъяснилось бы и шестёрки отпустили бы Сашу. Но отец Мефодий не спешил выглядывать, и надо было поскорее до него добраться, не возражая им не сердя их снова.
На площадке перед запертым люком второго этажа пришлось остановиться. Что-то им было нужно. Кажется, ключ... Саша отрицательно помотал головой, похлопал себя по карманам и махнул рукой наверх.
— Там, — сказал он. — У него... Всегда у него.
Пейсоносный посполит пан Ковак раздражённо прокричал что-то снизу, и восхождение возобновилось.
В кабинете всё ещё было нечисто: многоцветное и словно вывернутое наизнанку щупальце настороженно покачивалось в проёме, возле приоткрытой дверцы люка. Саша съёжился, затаил дыхание и попятился, но упёрся в подставленное сзади колено. Торшер, оказавшийся впереди, глумливо усмехнулся, протянул руку и потрогал щупальце. Рука прошла насквозь.
Саша и сам знал, что это всего лишь голограмма, но всё в нём вопило и протестовало при мысли о том, что придётся пройти сквозь это несуществующее, вспученное, шевелящееся нечто. Лысый с натугой распахнул люк настежь, привалив дверцу к стене, а Мосластый снова толкнул Сашу в спину, и тогда он зажмурился, решительно отпрянул в сторону от люка и мёртвой хваткой вцепился в ограждение. Кажется, он при этом закричал. Или всхлипнул... Мосластый и Лысый стали оттаскивать его от перил, пинали, били по пальцам, но Саша только мотал головой и ещё крепче стискивал пальцы на скользком железном поручне.
В конце концов они от него отступились, потому что пан Ковак, всё это время остававшийся внизу, опять прокричал нечто нетерпеливое и требовательное. Мосластый отвесил Саше добродушную (так почему-то Саше показалось) затрещину и бесстрашно шагнул в проём, в темноту, многократно пересечённую изогнутыми, осклизло светящимися поверхностями.
Долгое время почти ничего не происходило, было только слышно, как он там шарахается и чертыхается, натыкаясь на мебель, и как резонирует, передразнивая эти звуки, замкнутый объём пустого топливного бака. Как жук, забравшийся в банджо... Потом ещё дольше не происходило совсем ничего, даже шараханья и чертыханий. (Жук надолго замер, пошевеливая жёсткими надкрыльями и не решаясь взлететь...) А потом щупальце, сторожившее кабинет, метнулось внутрь, и гулкий корпус часовни содрогнулся от короткого вопля, усиленного и умноженного металлическим басистым эхом.
И тогда Саша понял, что в кабинете уже никого нет. Ни отца Мефодия (если он там был), ни Мосластого, ни даже мебели, на которую Мосластый натыкался, шарахаясь и чертыхаясь... Никого и ничего — только работающий компьютер со своей сатанинской программой и созданный им светящийся перекрученный хаос, который безостановочно хавает, предварительно вывернув наизнанку, и самого себя, и всё, до чего дотянется.
Хаос — это от слова «хавать».
И чем больше он схавает, тем ближе и неотвратимее Конец Всему, поскольку Хаос будет разбухать и выворачиваться, пока не превратится в ослепительную точку, ненадолго обозначив ею новый центр Вселенной, — и вот тогда...
Лысый не понимал ничего из того, что Мосластый уже не поймёт никогда. Всё это было яснее ясного, но Лысый ни черта не понимал!
Он не хотел слушать, он спрашивал. Он нависал над Сашей, двумя руками держа его за грудки, намотав на кулаки мокрые отвороты Сашиного старенького фрака, и вопросительно рычал, ничего не слыша. Неровный розовый шрам на его загорелом темени медленно багровел от натуги; приоткрытая пасть над бронированной малоподвижной челюстью изрыгала вместе с брызгами слюны одни и те же идиотские вопросы о трупах, западнях и самострелах; а Торшер, вместо того, чтобы переводить Лысому Сашины объяснения, переводил Саше эти идиотские вопросы.
Он тоже ничего не понимал, Торшер. Он стоял спиной к распахнутому люку, и Хаос уже подкрадывался к нему сзади своим сторожевым щупальцем. Заметив наконец Сашин остановившийся взгляд, Торшер оглянулся, но щупальце рванулось, опередив его на полмига, обволокло и съело Торшера. И, съев, тотчас свернулось, исчезая в пасти кабинета, как длинный жабий язык с прилипшей мухой, — и вопль Торшера, умноженный и усиленный металлическим эхом, огласил окрестности.
И стало тихо.
Даже Лысый перестал брызгать слюной и молчал, ошалело косясь на то место, где только что стоял Торшер. Отвороты Сашиного фрака, всё ещё туго намотанные на кулаки Лысого, отчётливо потрескивали, и было слышно, как срываются с них и звонко падают на металлический пол капли воды. Лысый разжал кулаки, перешагнул через рухнувшего Сашу, развернулся и быстро попятился вниз по трапу, одной рукой держась за перила, а другой нашаривая что-то у себя под мышкой.
«Оружие, конечно, — подумал Саша. — Дурак...»
И, не додумав, тоже стал поспешно пятиться — в обратную сторону, чтобы укрыться за краем площадки от дурака и от его оружия. Очень скоро он упёрся ногами в ступеньки трапа, ведущие наверх, в спальный отсек часовни, и пятиться стало некуда. А Лысый, тоже перестав пятиться, уже навёл на него иглу своего разрядника. То есть, наверное, не на него, а просто в его сторону, потому что между Сашей и Лысым высунулось из кабинета раздобревшее и сладострастно перекрученное щупальце Хаоса,— и тогда Саша, застонав от усилия, отвалил от стены тяжеленную, восьмидюймовой толщины дверцу люка, и она протяжно скрипнула всеми тремя своими ржавыми петлями. Полтора дюйма стали, четыре дюйма свинца и два с половиной дюйма мягкого пластика — неужели этого будет недостаточно, чтобы оградить Сашу от всех непосредственно наблюдаемых опасностей?
Он уже знал, что этого будет недостаточно, и понимал, почему, и немедленно убедился в горькой своей правоте. Толстенная дверца, жалобно скрипнув последний раз, отделилась от петель, изогнулась, вытянулась, завязалась хитрым и очень компактным узлом — и канула в жабью пасть кабинета на кончике свернувшегося щупальца. Теперь между Сашей и Лысым с его разрядником не было ничего. Совсем ничего. Саша вздохнул и зажмурился, и упал головой в ладони.
«Пальнёт... — подумал он обречённо и в то же время как бы со стороны. — Или нет? Ставлю всё, что есть, против чего угодно, что пальнёт, а на мой выигрыш издайте бумажной книгой мои стихи, кубик в левом кармане фрака...»
Ладони у Саши были жёсткие, мокрые и почему-то в песке. Никак не удавалось отвести их от лица, чтобы посмотреть: пальнёт, или нет? И вовсе не ладони это были, а подошвы Сашиных ботинок, и вот же она — поперечная трещина возле правого каблука, с вечно вылезающим наружу гвоздиком. Саша упирался лицом в собственные подошвы, а ладони его были непонятно где, хотя тоже во что-то упирались. Саша поскрёб пальцами правой руки и ощутил поскрёбывание в таком месте, до которого ни при каких обстоятельствах дотянуться не мог. По крайней мере, до сих пор не получалось... Тогда он осторожно пошевелил правой ногой, и ботинок с треснувшей подошвой, оцарапав щеку, съехал ему на ключицу.
Прямо перед собой Саша увидел ажурный золочёный крест на обтекателе бывшей ракеты, а ныне — Часовни Гвоздя из Левой Стопы Спасителя. Покачавшись вместе с обтекателем, как бакен на фарватере канала, крест нырнул вниз и влево и застыл в новом положении. Теперь Саша смотрел на него изнутри кабинета, откуда крест никак не мог быть виден. И тем не менее он был обрамлён овальным проёмом люка с уже бесполезной щеколдой справа и с полуоторванной петлёй слева (две другие петли, надо полагать, исчезли вместе с дверцей). В этом обрамлении крест был похож на вычурный прицел фантастической пушки сногсшибательного калибра. Той самой, надо полагать, Царь-пушки, в которую древние раши заряжали неугодного им царя, и стреляли царём в белый свет как в копеечку... А точнёхонько в перекрестии ажурного прицела имел место быть винтоплан пана Ковака, а рядом с винтопланом — сам пан Ковак, весь в белом и с белой же тросточкой, которой он зачем-то беспорядочно размахивал.
Саша старательно прищурился и сказал:
— Кх-х!
От этого звука пан Ковак улетел куда-то очень далеко — причём улетел вместе со своим винтопланом, с часовней Гвоздя из Левой Стопы Спасителя, с овощной плантацией отца Мефодия и с газоколлоидным куполом, укрывающим часовню и плантацию.
На самом деле не пан Ковак улетел, а Саша удалился. Он не летел, потому что так не летают, а вот именно удалялся — вон, прочь, навсегда, как царь, которым выстрелили из Царь-пушки. Отсюда, где он пребывал сейчас, газоколлоидный купол казался маленькой голубоватой пупырышкой под загоризонтными зубцами рыжих скал Восточной Сьерры.
Когда-то на Мимасе, в детстве, они играли в «царя». Это была жестокая игра — жестокая и рисковая, как почти все детские игры. Смельчака (им не всегда был доброволец) заряжали в компостную пушку поверх бытовых отходов, разбегались, прятались и ждали выстрела. Бытовые отходы (по идее игры — вместе с «царём») должны были, пронзив собою несколько газоколлоидных куполов между жилой террасой и какой-нибудь из кипрейно-строчковых ферм, упасть на мягкое.
Риск заключался в том, что пушка могла промахнуться. Этого не случалось почти никогда, но, если верить букве инструкции, обязательно случится, когда масса бытовых отходов превысит некий загадочный «ликвидный лимит».
Компостную пушку они называли «Царь-пушкой», а Саша Фрутис почти всегда был «царём» и почти никогда — «стрельцом». С раннего детства и навсегда он пропах кипрейным корнем и перезрелыми строчками. С раннего детства и навсегда он возненавидел официальную историю древних рашей, бунтливых и безжалостных по отношению к своим царям.
Карбидная Пустошь раскинулась под Сашей и вокруг него во всей своей необъятности и омертвелости — жуткое место, где нельзя дышать, потому что нечем. Но вдохнуть в конце концов пришлось, и Саша закашлялся, зажимая ладонями нос, отчаянно и безуспешно отхаркивая пронзительную ацетиленовую горечь. Пустошь рванулась ему навстречу, вращаясь сначала медленно, потом всё быстрее, потом раскачиваясь во вращении, как неохватная взглядом пятнистая плоскость гигантской юлы, норовя подставить ему то жёсткую белёсую проплешину рассохшегося карбида, то угрюмые бурые россыпи угловатых камней, то иззубренные останки стеклобетонных строений с торчащей из них арматурой, — но всё-таки передумала и подставила что-то пирамидоподобное, тёмно-зелёное, празднично-ароматное, пушистое и колючее, многоярусное, ломкое, пружинящее.
Сломав не меньше дюжины спасительно-хрупких амортизаторов и, кажется, одно своё ребро, Саша упал на четвереньки и обессиленно зарылся носом в рассыпчатый толстый ковёр, пахнущий прелью и жизнью. На далёком и полузабытом Мимасе, на маминой кипрейно-строчковой ферме, во время сбора урожая пахло совсем не так, но очень похоже...
Очень нужны тапки!
ОЧЕНЬ! Пожалуйста!
Это - третья глава из запланированных восьми. Или - вторая из четырех о Саше Фрутисе. Еще четыре (чётные) будут про Леночку Воронцову, а девятая - типа эпилог.
Глава 3. Часовня в долине Маринер
ОЧЕНЬ! Пожалуйста!
Это - третья глава из запланированных восьми. Или - вторая из четырех о Саше Фрутисе. Еще четыре (чётные) будут про Леночку Воронцову, а девятая - типа эпилог.
Глава 3. Часовня в долине Маринер