****
читать дальше
- Посмотри вокруг, посмотри в себя. Ты увидишь его.
Я уезжал из Ара. За одну неделю мой дом переменился до неузнаваемости: комнаты, лишенные мебели и подметённые, стали вдруг громадными и гулкими; в окна, не сдерживаемый шторами, лился солнечный свет, отражаясь от блестящего начищенного паркета, и в его ярких бликах я угадывал картины далекой южной страны, ждущей меня. Одна только комната оставалась жилой, содержа минимум вещей, нужных человеку – кровать, стол и стул составляли её обстановку. На столе лежала небольшая стопка книг, просматриваемая мною вечерами, когда только шорохи и скрипы в пустом доме делили со мной одиночество.
Я укладывал костюмы в чемодан, прикидывая, хватит ли им места, когда у входа раздался какой-то шум. В дверь постучали. Всю неделю ко мне забегали знакомые и незнакомые люди – агенты, покупатели, друзья; я так привык к суете, сопровождающей отъезд, что, не вставая с места, крикнул:
- Входите! Открыто!
Послышался скрип отворяемой двери и дробный стук каблуков по паркету. Я обернулся, в комнату стремительно вошла закутанная в шаль женщина.
- Добрый день, - сказала она низким голосом, стягивая перчатки и разматывая шаль. - Как хорошо, что я вас застала. Сказать правду, я очень боялась, что вы ушли.
Это была Джилиан Сандерс, сестра Альберта Грая. Я знал её много лет, еще нескладным подростком, с тех пор как, будучи ребёнком, познакомился с Альбертом. Я вскочил и предложил ей стул.
- Спасибо, - она опустилась на жесткое сиденье, бросив перчатки на стол, и сцепила руки. Было заметно, что Джилиан волнуется и пытается скрыть свое волнение: её пальцы ни на минуту не находили себе покоя, то нервно сжимаясь в замок, то теребя ткань перчаток. Я, извинившись, опустился напротив нее на кровать – больше сидеть было негде.
- Не беспокойтесь, - сказала Джилиан. – Мне сейчас не до условностей. Нужно, чтобы вы просто выслушали меня. Я страшно поссорилась с Альбертом.
У Джилиан было странное лицо, я еще не встречал подобных лиц: брови слишком высоко поднимались вверх, ко лбу, изгибаясь крутой дугой, а глаза были круглые, чуть навыкате. Когда она внимательно и прямо смотрела на собеседника, тому начинало казаться, что женщина чем-то изумлена. В первый раз мне попался человек, которому сама природа помогла стереть иные эмоции, оставив только одну; лишь по рукам Джилиан я мог догадаться об охватившем её волнении; когда же она взглянула мне в лицо, я прочитал на нём одно удивление.
- Мне жаль... – осторожно ответил я. Джилиан нетерпеливо махнула рукой, призывая к молчанию.
- Для жалости нет времени, его осталось слишком мало. Вы друг Альберта, и даже не так: мой брат нелюдим, и вы являетесь единственным его другом. Я прошу помощи у вас.
Она умолкла, и несколько мгновений тишины повисло между нами, пока я решился сказать:
- Джилиан, конечно, я сделаю сейчас всё, что смогу, чтобы примирить вас с Альбертом.
- Вот это лишнее, - вдруг холодно ответила она и отвернулась.
Я снова замолчал, теперь точно не зная, что говорить её; с каждым мгновением всё меньше понимая, что случилось на самом деле, я решил подождать. Мой расчёт оказался верен: Джилиан повернула ко мне лицо и, улыбнувшись, сказала мягко:
- Простите меня, не вы виноваты в том, что случилось. К сожалению, мне не нужно примирение с Альбертом, и это теперь невозможно: нами было сказано то, что не стоило говорить. Теперь эти слова не забыть ни ему, ни мне… потому я не прошу мирить нас. Но между нами осталось одно дело, которое необходимо завершить, и только Ал… Попросите его выслушать меня снова – ради вас.
Невидимые часы отмеряли во мне удары – один, второй, третий. Джилиан сидела тихо, словно человек в глубокой задумчивости.
- Попросить, и всё? Почему вы обратились именно ко мне? – спросил я.
- По двум причинам, - ответила она. – Не стану скрывать, что это дело семейное, и мне не хотелось бы, чтобы о нём познали другие. Я давно знакома с вами, что иногда мне кажется: всю жизнь мы прожили рядом. Ваша деликатность мне известна. Не раз я ловила себя на мысли, что у меня два брата, а не один. Да и Альберт сильно привязан к вам; возможно, что вы именно тот человек, кто сможет переломить его нынешнее упрямство. Мне это оказалось не по силам.
Она чуть запнулась, но произнесла:
- А вторая причина в том, что через два дня вас уже не будет в городе…
Я и сам мог бы догадаться, что послужило главным козырем в игре. Далёкая страна, с каждой минутой становящаяся всё ближе, через два дня властно и настойчиво позовет меня, сказав «Пора!», и я не смогу противиться жаркому зову. И такая непостижимая даль протянется между мною и Аром, что сотрёт все связи и разорвет привязанности; я окажусь в одиночестве. Это понимала и Джилиан, раз обратилась ко мне - одно расстояние между нами послужит залогом моего молчания. Что же, так и будет, но теперь я имею право ведать большим, чем мне сказали.
- Вы что-то не договариваете, Джилиан, - тихо заметил я и взглянул на нее. – Я должен пойти к Альберту и попросить его выслушать вас еще раз, ведь так? Всего одна пустяшная просьба, и такие меры…
- Да, вы правы!
Её пальцы сжались и побелели, когда твердым голосом она сообщила, не отрывая взгляда от моего лица:
- Мой брат сошел с ума.
На этот раз молчание было долгим и звенящим. Джилиан смотрела на меня, и лицо её отражало такое удивление, точно это я сообщил ей подобную новость. Брови еще выше взлетели к вискам, и только в круглых глазах отражалось непонятное мне чувство, от которого хотелось встать и уйти. Позже я понял: это была уверенность в том, что она говорила, уверенность в каждом произнесенном ею слове.
- Вчера мы встречались с Альбертом, - заметил я. – Ненадолго, но этого хватило, чтобы я не подметил в нём никаких перемен. Он удручён моим отъездом, но это всё тот же Ал, которого я знаю. Или он сошел с ума за одну ночь? Абсурдно.
- Тем не менее, - вздохнула она.
Я вскочил с кровати.
- Джилиан, то, что вы сказали, слишком серьёзно, чтобы быть простой шуткой. Однако я допускаю шутку, и не рассержусь, только скажите мне – вы меня разыграли?
- Я сказала правду, - твердо ответила девушка.
Одно мгновение полной, чистой тишины. Я разорвал его, как туго натянутую ткань.
- Тогда я вынужден извиниться перед вами, Джилиан: сейчас я очень и очень занят. Я еду к Альберту, развеять свои сомнения или получить подтверждение тому наихудшему, что могло случиться.
Она тоже вскочила со стула и загородила мне выход. За ее спиной было окно, сверху донизу затопленное весенним солнцем, и она стояла в его светлом потоке – маленькая решительная женщина с изумленным лицом и побелевшими пальцами, сжатыми в кулаки.
- Вы поедете, но не сейчас, позже, с моим поручением.
Она подошла ко мне так близко, как позволяли приличия, и, глядя на меня снизу вверх, добавила:
- Мне нужно немногое: всего лишь уговорите его выслушать меня, пусть Альберт даст вам слово, тогда он выполнит его. Вот что я прошу от вас.
- Но я не представляю, сложным ли окажется ваше поручение, - возразил я. Она нетерпеливо махнула рукой.
- Я поссорилась с братом очень сильно. Между нами был неприятный разговор, как всегда бывает при ссорах, и что мы кричали друг другу в запальчивости, я точно не вспомню. Но то, что сказал мне Альберт, заставило меня усомниться… - она замялась. – Усомниться в его здоровье… Возможно, я ошибаюсь, и была бы этому страшно рада… но прежде мне необходимо еще раз поговорить с ним. Понимаете, меня он не хочет слушать, и даже не желает встречаться. Вот уже три дня он никого не принимает, но с вами виделся вчера. Потому мне и нужна ваша помощь, просто скажите Альберту, что сестра хочет поговорить с ним – мне больше ничего не нужно от вас.
Она ждала моего ответа, не двигаясь с места. Мне стало жаль девушку.
- Хорошо, - ответил я, и лицо её тронула счастливая улыбка. – Я сделаю всё, Джилиан, и надеюсь, что вы ошиблись.
**
Интересное действие оказывают на нас чужие слова. Были две чаши весов: брат и сестра; два груза: слова Джилиан и моя вчерашняя встреча с Альбертом, ещё не отравленная ядом подозрений. Я мог верить собственным глазам или послушать чужие слова, и выбрал последнее. Чаша весов склонилась в сторону маленькой черной фигуры на фоне светлого окна, с упрямо сжатыми кулаками. Нервная дрожь не раз кидала меня в озноб, пока я торопился к дому Альберта Грая, прохожих на улице словно стало вдвое больше обычного, и все они старались загородить мне дорогу. Не раз чертыхался я про себя, пытаясь обогнуть особо медлительного господина.
Вот, наконец, показалась знакомая дверь. Я заколотил в неё что было сил, и лишь потом сообразил, как должно быть смешно выгляжу. Несколько людей на улице обернулись и наблюдали за мной; мне долго не открывали.
- Альберт! – крикнул я в дверь, - Открой!
Заскрежетал засов, и из распахнувшейся двери выглянул Грай. Я впился глазами в его лицо, пытаясь читать – что? в прихожей было темно.
- И ты, Брут, - раздался тихий голос моего друга, - Что ж, проходи.
Он стремительно ушел вглубь дома, оставив меня одного в прихожей, впервые так поступив за все наши встречи. Мне пришлось самому вешать пальто и шляпу. Я пошел следом, зная, что найду его в библиотеке, более не удивляясь его поведению – казалось, что Джилиан была права.
Альберт сидел в широком низком кресле, лениво перелистывая толстую книгу. Когда я вошел, он поднял на меня глаза; облик его оставался прежним, а вот слова зазвучали странно:
- Напрасно ты пришел, - вместо приветствия сказал Альберт. – Кто угодно мог придти, ты же – не должен был. Но я рад тебе; садись. Нам предстоит долгий разговор.
Тихой печалью веяло от его слов.
- Я не мог не придти, - ответил я и сел напротив него. – Когда услышал ужасную новость.
- А, Джилиан, - усмехнулся Альберт. – Узнаю сестру. Что она сказала? Что я сумасшедший?
- Да, – ответил я и вздохнул с облегчением. – И, похоже, она ошиблась.
- Ошиблась… - повторил за мной Альберт с блуждающей улыбкой на губах. Он отложил книгу и внимательно смотрел на неё, словно та была собеседницей, и к ней он обращался. Солнце властвовало и здесь: через широкое, как у меня, окно, лучи свободно ложились на старые полки, книги, дубовый паркет, превращая всё в золото. Как растопленный мёд стекали они по стенам, обитым светлой тканью. И в рамке из золотого света сидел в кресле высокий задумчивый юноша с тонким лицом, неуловимо похожий на морскую птицу. Его глаза, когда он бросал взгляд на меня, были безрадостными и ясными.
- Должно быть, Джилиан в самом деле здорово прижало, если она обратилась к посреднику, - тихо сказал он книге и погладил кожаный переплёт. – Мне неприятно, что она выбрала тебя, но сестра умна и знает, что делает. Я никогда не поверю, что её рассказ ограничился только новостью о моём сумасшествии.
- Да, - отвечал я. – У меня ещё есть и просьба. Джилиан просила, чтобы я уговорил тебя встретиться с ней, чтобы я взял с тебя слово. Она хочет помочь тебе…
- Нет! – воскликнул Альберт и от волнения одним прыжком стремительно вскочил с кресла. – Не помочь! Уговорить!
- Послушай меня, - Альберт отошел к окну, постоял там немного, трогая переплет. Я знал его слишком хорошо, чтобы точно знать: именно сейчас непонятная борьба происходит в его душе, Альберт мучался и терзался по неизвестной мне причине. Я угадал страшное напряжение его души, но сейчас мне оставалось только молчание. Наконец, он вернулся обратно и сел.
- Я правильно понял, что тебе не сказали ничего, кроме моего сумасшествия, и это хорошо. Иди обратно к Джилиан, и скажи ей – Альберт не согласился. Да, я сумасшедший, и не смогу согласиться на встречу с сестрой, - прошептал он, глядя на меня. – Но хочу, чтобы ты увидел истоки моего упрямства, единственно справедливого теперь. Только ты поймешь, что все уговоры Джилиан останутся не принятыми мною: моя вера дана умом, а не душой.
- Мне неприятно было видеть тебя сегодня, - начал он. – Потому лишь, что я дорожу нашей дружбой. После разговора с Джилиан я не угадал, насколько всё было серьёзным для неё, и не принял мер, хотя в противном случае легко можно было бы уйти от нынешней встречи. Джилиан не сказала тебе ничего, а я расскажу только ту часть, что касается меня, опустив вторую – там Джилиан. Её часть мне не принадлежит, хоть я и знаю о ней; это семейное, деликатное дело, какие бывают у многих людей, но требуют решения только в кругу семьи; даже сейчас их в Аре – сотни, подобных дел. Они скучны случайному человеку своей предсказуемостью.
А что касается моей части, то сестра сказала правду – я сошел с ума. Скоро ты поймешь, что эти слова недалеки от истины. Чтобы прослыть в Аре сумасшедшим, нужно немногое: научиться отличать добро от зла и выбрать тот путь, о котором тоскуют здесь многие души, и идти по нему, не сворачивая. Я расскажу тебе о пути; может, после сказанного он потеряет в твоих глазах всякое обаяние.
Альберт сказал это с оттенком печальной серьезности и глубокого убеждения. Я видел его сгорбленную фигуру, на которую, казалось, уже лёг груз.
- Начало всему уложится в три слова: мне приснился сон. Это случилось намедни, до этого дня я видел другие сны – уродливые, как верблюд, или пронзительные, как горе ребенка. Как и тебе, мне грезились кошмары, очнувшись от которых, я возносил хвалу, что все происшедшее явилось сонной химерой. Как и ты, я видел картины, чью красоту невозможно описать грубым человеческим языком; я купался в золотой воде, или летал над землею, презрев физические законы. Проснувшись, в дреме я пытался ухватить и продлить очарованный миг счастья, и жалел, что он – только греза.
Этот сон был совсем не похож на другие. Кроме состава, он поразил меня жесткой чеканностью линий и образов, до того не встречавшихся ни в одном из моих снов, довольно размытых и неясных. Конечно, я помню многие из них, но мои воспоминания схожи с кусочками детской мозаики: яркие и неоконченные. По ним можно угадать, что должно быть изображено на картине, но четкие линии образа ты не найдешь там.
Сначала я расскажу, что до той ночи я спал очень плохо, и так несколько дней подряд. Меня начинала мучить бессонница, неприятная спутница. Возможно, вызывало ее переутомление, и, несмотря на скопившуюся усталость, в течение трех дней бессонница неизменно приходила ко мне. Я спал от силы часа четыре за ночь, ворочаясь в постели так, словно она была наполнена гвоздями.
И в ту ночь всё было по-прежнему: я пробудился, когда часы отмерили четверть второго, и понял, что сна больше нет; к той ночи я успел смириться, пережидая свои приступы со стоическим терпением, и, лежа в постели, думал обо всём и ни о чем – надеясь, что грезы сморят уставший мозг. Долго ли так пролежал, я не вспомню, но в какой-то момент вдруг четко осмыслил, что снова сплю.
Интересное состояние ума – спать и одновременно сознавать, что спишь. Я затаил дыхание, несколько мгновений боясь разрушить непривычное мне чувство, однако оно осталось. Тогда я осмелел и попытался оглядеться: было безмолвно и темно. Я понял, что кругом меня пустота, ждущая только усилия, и тогда я сделал его. Почти бессознательно я представил последнее, что видели мои глаза – собственную комнату, и тут же она выступила из пустоты, сомкнулась вкруг меня и замерла. Комната была привычно-знакомой, и может, отличалась от настоящей незначительными деталями. Какое-то время я развлекался, усилием мысли то прибавляя в ней свет, то погружая в почти полный мрак; наконец, вызвал на стенах несколько светильников и заставил их излучать едва видный, неяркий свет. За этим занятием я не сразу заметил странной формы черное пятно в углу.
А, когда его увидел, приказал дать больше света, чтобы разглядеть лучше, что это могло быть; пятно шевельнулось и сдвинулось вперед; это был незнакомый мне человек. Минуту он стоял и смотрел на меня, затем сделал знак рукой, такой, знаешь – «Ступай за мной», повернулся и направился к двери. Я его почти не разглядел, кроме того, что это был мужчина средних лет, в наружности его не было ничего необычного, не высокий и не полный, он стоял ко мне спиной и терпеливо ждал.
Без любопытства – появилась уверенность, что всё делается как надо – я встал с кровати (на мне был костюм) и направился к незнакомцу. Он тихо отворил дверь и скрылся за нею, я повторил всё за ним.
За дверью я ожидал увидеть коридор своего дома, и лестницу в самом конце, а вместо этого очутился в незнакомой комнате, лишенной мебели, с низким потолком. Мой спутник указал рукою на угол, жестом предлагая туда идти, а сам вышел на середину и замер. Я не помню его лица, зато хорошо запомнил фигуру – поникшая, она являла покорность, как у виновного пса перед хозяином.
Я остановился там, где указали, и приготовился смотреть действо. Во мне жила уверенность, что я – только сторонний зритель, и задача моя – видеть, а не участвовать. Между тем текли минуты, и ничего не происходило; я отвлекся, рассматривая комнату, в которую попал. Она была темной, углы едва угадывались в тусклом свете, и, обводя их глазами, я понял, что комната небольшая. Стены, обитые светлой тканью, и отсутствующие окна производили впечатление, что я нахожусь внутри большого чемодана.
Я снова обратил внимание на незнакомца. Оказалось, что за всё время он не сдвинулся с места, может, даже не шевельнулся, но теперь он трясся, словно в припадке. Я замер. В комнате не ощущалось холода – его била нервная дрожь.
До сей минуты происходящее вокруг не воспринималось моими чувствами как нечто, относящееся прямо ко мне; мои чувства были схожи с теми, с какими сторонний зритель смотрит спектакль – новизна обстановки и любопытство. Однако испуг незнакомца создал в воздухе ожидание чего-то неминуемого и ужасного; по сложным, таинственным каналам это чувство передалось и мне. Я попал в волну ужаса, как чуткий нос гончей попадает в запах. Озноб прошел по моему телу. Комната наползла на меня, и показалось, что потолок шевельнулся… Я уставился на него – потолок не двигался. Затем я уловил движение сбоку (а может, мне показалось), но боялся повернуть голову – пока я смотрел на сгорбленного, сжавшегося незнакомца, у меня было чувство общности, чувство двоих; отвернись я – и остался бы один на один с комнатой.
Так продолжалось минуту… Напряжение сделалось невыносимым, и мне захотелось подойти и ударить незнакомца – всё, что угодно, лишь бы прекратился его припадок, улавливаемый мною так живо. Я уже готов был сделать это, когда раздался голос.
Альберт остановился. Я воспользовался минутной заминкой, чтобы сказать:
- Но ты понимаешь, что всё случившееся – только сон?
- Да, - ответил он. – И сразу при пробуждении, и сейчас с тобою я точно знаю, что комната и незнакомец мне снились. И дело тут не во сне, а в том, что было при пробуждении. Прошу, дай мне закончить, ты всё поймешь.
Итак, раздался голос. Я чуть не закричал, когда услышал его: так внезапно было его появление. Незнакомец последний раз дернулся и, глубоко вздохнув, вытянулся в рост – ожидание кончилось!
- Ронар Эл, - сказал голос.
- Вот имя, данное мне матерью, - прозвучал ответ.
Я узнал, как зовут незнакомца – но имя мне ничего не сказало, я никогда не слышал его. Его звуки были похожи на оскаленную пасть, на глухое рычание. Мужчина поднял голову и уставился в одну точку – огрызнувшийся зверь. Голос стал говорить. В первую минуту я плохо прислушивался к разговору, меня занимал сам Ронар, его недвижимый взгляд темных глаз. Затем я стал различать слова; перечислялись злодеяния.
Что происходило? Голос механически говорил о проступках и преступлениях; одни были пустяшными, другие – безобразными в своём обличье. Голос читал размеренно, не делая разницы между убийством или обманом; чужое злодейство разворачивались передо мной подобно нескончаемому полотну. Голос продолжал перечислять их, и появлялись всё новые волны чёрного шелка. Я помню многое, но не проси меня рассказать – это не моё злодейство… Я больше не чувствовал единства по отношению к Ронару: теперь, когда я знал всё, что он совершил, Ронар казался мне жутким, как бешеный волк. Уставшее от открывшихся знаний, моё сознание противилось пониманию, ибо всё перечисленное происходило на деле, и за сухими словами я чуял рыдания и крики. Комната давила невыносимо, воздух густел, и в нем разлился багрянец – такие ужасные слова произнес вдруг голос. Кровью пахло от них, и не выдержал Ронар. Дико закричал он и заплакал, как одержимый, завыл по-звериному, и, подхватив вой, я вторил ему.
Мгновенно всё исчезло, как стёртый губкой мел. Я открыл глаза – и очутился в своей постели, в давно знакомой комнате.
**
- Вот всё, что мне привиделось, - сказал Альберт. – Во сне я смотрел и чувствовал. Позже, проснувшись, почти позабыл его, увлекшись дневной суетой, и вспоминал ночные грезы как нечто занимательное. Я считаю себя человеком, совершенно лишенным воображения, то есть способности мозга мыслить какими-то образами и тем более верить в них, и нет удивительного в том, что мне захотелось понять, что бы мог означать странный сон. Не раз в течение дня я ловил себя на мысли, что точно помню всё приснившееся – образы были яркими и чеканными; это подогревало мое любопытство. Потому вечером, неспешно прогуливаясь в одиночестве, я принялся размышлять над ними. Интуитивно я ощущал, что сон мой простой, и нужно сделать небольшое усилие, чтобы понять его; я вновь перебирал в памяти всё увиденное.
Мысленно я вызвал в памяти сгорбленную фигуру Ронара Эла и упрямый взгляд, буравящий стену. Я опять услышал голос, перечисляющий вслух преступления, одни из которых были легкими, как детская шалость, другие – жуткими. Черное полотно вновь встало перед моими глазами, и я понял, что вижу всю жизнь Ронара, состоящую из преступлений, больших и малых; им не было числа; каждый прожитый день добавлял новые нити, и шёлк тянулся нескончаемой лентой. Убийство, обман, ложь, разврат, грабеж – они шли чередой, новый день приносил новое преступление. Я рассматривал полотно жизни с каким-то извращенным удовольствием, перебирал злодеяния, ужасался им, но – рассматривал, не в силах остановиться! Не сразу я понял это, а между тем образ Ронара Эла почернел, вырос во все стороны и заполонил собой память. Он стал великим, как гора, и рос дальше, распухая; всё больше и больше, пока не достиг немыслимого размера. Я чувствовал его громадность, поистине вселенского масштаба, а Ронар продолжал расти. Наконец, он исчез – Ронар достиг таких размеров, который невозможно охватить взглядом обычному человеку.
Я давно вышел из города и стоял посреди поля, один, не двигаясь с места, размышляя. Человеческая жизнь представилась мне чередой событий и поступков, сплетенных в единое; они были её составом, её смыслом. Я видел, что оплетен множеством тончайших нитей, тянущихся во все стороны, и тысячи тех же нитей тянулись от других людей ко мне. Там, где они пересекались, возникало действие. Любое мое движение или слово вызывало колебание нитей, и кто-то откликался в ответ. Тогда нити сплетались, вызывая к жизни поступок.
Они возникали миллиардами; множество было крохотными, как пылинка, и невидимыми, но встречались крупные, словно гранитная глыба. Все они имели цвет – черный или белый, и вплетались в шёлк жизни.
Я посмотрел: черно-белые пятна пестрели на нём, и чёрного было больше, чем белого. Как случилось подобное? Я же – не Ронар. Что рождает проклятую черноту?
Машинально я произнес вслух свой вопрос, и тотчас смысл его вспыхнул, как порох. Догадка была простой. Разве случайно «бог» и «собака» записаны одними буквами? Бог и собака – две части моей души, слившиеся друг с другом в объятиях, проращенные один в другом. Чтобы не делал я, рядом с Богом всегда стоит пёс; я свободен в выборе, но почему так часто выбираю собаку? Оттого, что мне легче падать, чем подниматься. Каждый поступок отравлен зловонным собачьим дыханием; даже в молитве я возношу ему восхваление – потому что на дне самой яростной молитвы лежит лукавство… И когда я пытаюсь сделать белое, я примешиваю к нему черную краску – вот почему так много черных пятен на шелке. Множество моих поступков заполнены тёмной силой. Помню, ребенком я лепетал маме «люблю», ожидая взамен похвалы; юношей помогал одному бедному семейству, в душе любуясь собою. В церкви, где тихо дробился свет лампад, я очищал свою душу, умоляя прощения и гордясь покаянием; очищал для новых преступлений, свершенных тотчас же. Голос не делал различия между проступками, и я, лгущий напропалую и каждый день, столь же виновен, как и Ронар-убийца. Все они – и его убийство, и моя невинная ложь – вызваны к жизни одним источником, питавшим нас до рождения. И в комнате я напрасно отворачивался от Ронара, своего брата.
Той ночью, в полном одиночестве, избавленный от людей, я обрёл свою веру, идущую от ума, много крепче тех вер, что рождены в сердце. Мои воспоминания стали её фундаментом. Я помню всё, что совершил, и помню ясно, словно сделал это минуту назад: громады лжи, лукавства, тщеславия, опутывающие нитью людей, дорогих мне или незнакомых. Мое отвращение стало её молитвами. Я испытываю омерзение от одной мысли о совершённых мною поступках, омерзение более сильное, чем к Ронару. Я пытаюсь искать спасение от себя.
Прежде всего, я думаю о нитях, разбегающихся от меня и тянущихся ко мне. Без их колебаний невозможны поступки. Значит, спасение в том, чтобы они дольше сохранялись в недвижимости; контролировать то, что получится, у меня не выходит: я разбираю совершённое, и часто вижу собачий след. Пес живет в душе, я годами кормил его, пока он не отравил всё кругом. Он следит везде, даже в том, что невинно на первый взгляд; глядя на его следы, я остро чувствую, как отвратительна моя природа. Рядом со мною стоит Бог, а я не могу коснуться его, таким сильным сделался пёс. Он стал громадным настолько, что мне не охватить его взглядом, и я пропускаю его появление, и допускаю его. Но иногда я задолго чувствую жадное дыхание, угадываю, когда он хочет придти, и в моих силах тогда отрезать ему путь.
Джилиан, напрасно она просит тебя. Она не сказала всей правды, и солгала. Я не стану трогать тонкую нить деликатного, семейного дела, которое в силах решить: нить ведет к преступлению. Крохотному, пустяшному преступлению, наполненному ложью; его никто не осудит, в Аре сотни подобных дел, человеческие законы терпимы к таким вот проступкам, но еще одна черная нить вплетётся в шёлк, где нет человеческих законов, выдуманных для удобного существования, где всё другое.
P.S. Я уехал из Ара. Джилиан оказалась права: расстояние сделало невозможным все связи, и долгое время я ничего не знал о судьбе Альберта Грая. Я писал письма, но они либо не доходили до адресата, либо он по неизвестной причине не отвечал на них; через время я прекратил их писать. Прошло несколько лет, прежде чем случай донес до меня весть о давнем друге. Вестником был приезжий старик, знакомый с Граями.
Оказалось, что опасения Джилиан подтвердились. У моего друга развилась душевная болезнь, вызванная удивительным свойством его памяти – он ничего не мог забыть. Память обычного, здорового человека устроена так, что стирает многое из прожитого или смягчает то, что не в силах стереть; с годами всё свершенное нами видится как через мутное стекло. Когда-то сделанный проступок либо забывается, либо искажается его суть, доносясь до нас в совершенно новом обличье. Мой бедный друг, заболев, по чудовищному стечению лишился лекарства, предоставленного самой природой: он помнил абсолютно всё, что совершил, от неразумных лет и до последнего мига. Он толковал истоки поступков так, что быстро сделался неудобным во всяком обществе. Правда, некоторые люди находили его слова верными…
Так в моём полотне оборвалась белоснежная нить – Альберт Грай.