случилось утро, Поттер.
Ориджинал, Федерико (15 лет)/Генри (его репетитор, лет 35-40), pg-13
как вы уже могли понять из этой куцей шапки, слэш.
Мы идем в оперу: огромная зала, все в золоте и лепнине, красный бархат кресел и кристальный свет люстры под потолком; девушки, обнажившие напудренные плечи и скрывшие предплечья за белым шелком тугих перчаток, и Федерико, длинноногий, читать дальшетонкий, апофеоз подросткового изящества, квинтэссенция мальчишеской красоты: светлые невесомые кудри, создающие ему ангельский ореол, если он когда-нибудь встанет против света, челка, легким пером падающая на высокий лоб; хорошенькое личико – четко очерченный подбородок, бледная сахарная кожа; нос тонкий, прямой, точеный, чуть порозовевший от промозглого ноябрьского холода, застигшего нас в кэбе; только глаза черные и злые от скуки.
Федерико ласков, как утренняя бледная синь, как розовый светлый закат, как первый луч сонного красного солнца. Федерико нежен; ему пятнадцать, и его белые плечи только начали раздаваться вширь, над губами вдруг, с фокусничьим "ап!" появились волоски, русо-пшеничные, незаметные, и первый розовый прыщик над левой, ярко начертанной бровкой, выскочил так некстати.
Он, не размыкая губ, вежливо – до оскомины, улыбается знакомым девушкам, целует атлас их рук. Я хожу за ним черной тенью, изредка оглаживая ладонью, убранной в тот же белый шелк, его плечо. Федерико улыбается мне ласково и благодарно. «Ничего, мальчик» - думаю я. Он опускает длинные ресницы, скрывая на миг выражение своих омутовых, диких глаз; когда же он поднимает их, они горят желанием шалости.
- Генри, давай уйдем! Прошу тебя! Опера так занудна! И «Годунова» я уже смотрел.
- Это невозможно, ты знаешь.
- Что я знаю? – упрямится он; между бровей залегает неглубокая вертикальная морщинка.
- Знаешь маменьку.
Его мать – тонкая, сухая женщина лет около сорока (всем говорит, конечно же, «двадцать пять» последние десять лет), страдающая от собственных страстей. В молодости имела успех, даже окончила актерские курсы, дала несколько спектаклей; готовилась к всемирной известности, но в двадцать вышла замуж за книгоиздателя Милна, ныне счастливо покойного.
Как это всегда бывает, его подлинная сущность раскрылась только в браке – он оказался жесток и ревнив до крайности, и все, что ей осталось - это сделать сценой всю свою жизнь. С тех пор почти ежедневными стали картинные обмороки, со временем превратившиеся в настоящие – следствие слишком тугого затягивания корсета. Она полнела, читала любовные романы, плакала по ночам, но продолжала жить так, полагая, что всякая другая жизнь для нее невозможна.
Возможно, мой рассказ суховат и напоминает хронику, но и это я знаю о ней лишь из пересудов прислуги и старого моего разговора с горничной Анной, которая никогда не страдала скромностью и рассказала мне это без всякого стеснения, даже с подробностями, некоторые из которых можно было бы даже назвать «пикантными». Такой подробностью, например, являлось то, что госпожа Милн нагуляла ребеночка, нашего ангельского Федерико, от заезжего француза, оперного певца (отцом Федерико можно назвать оперу – не без смеха, конечно же), который теперь вряд ли даже знает о наличии у него сына пятнадцати с лишним лет. Муж госпожи Милн не мог допустить и мысли, что жене удалось сбежать из-под его неусыпного контроля, и то, что у него, коренастого, смуглого и черноволосого и рыжеволосой, зеленоглазой его благоверной появился светлокожий блондин, счел за проявление дальних генов.
Или вот какая деталь: вся прислуга в доме была уверена, что господина Милна отравила собственная жена, и произошло это прямо на глазах маленького, пятилетнего Федерико, за праздничным ужином. Хорошим тоном также принято было считать, что с тех пор она окончательно сошла с ума.
- Лучше бы я ее не знал, - ворчит мальчик, и, ловко повернувшись, следует в зал, где уже раздается второй звонок.
Пока за тонкой, из пыльной органзы, занавеской, поет хор, освещаемый тревожным красным прожектором, Федерико ерзает, пытаясь увлечь свое внимание разглядыванием окружающих лиц – но они еще более скучны, чем представление: одинаково изображают одухотворенность; мать, сидящая впереди, вдруг цыкает на него, заставляя затихнуть, и он покорно замирает.
Мы сидим в ложе, и кроме семейства Милнов и меня, тут присутствует джентльмен с пенсне и мраморно-серым биноклем, и дама полупреклонного возраста и почтенных размеров.
- Генри, как скучно, скажи, скучно, - влажно шепчет Федерико, повиснув на моем плече. – Давай уйдем, погуляем по парку, ты видел, какой здесь парк? Такой густой, и деревья страшно огромные...
- Как ты собираешься это провернуть?
- Обожаю твои словечки, мой друг, - шально смеясь, говорит он. – Как будто ты в прошлом вор или преступник.
У меня вдруг темнеет все настроение. Я – преступник. Дело не в словечках, как говорит Федерико, дело в самом Федерико.
- Я собираюсь выбежать отсюда, прикрывая рот и держась за живот – вроде меня тошнит. Ты скажи maman, чтобы она не волновалась, и беги за мной. И все. Ты знаешь, она не пойдет следом.
- Потерпи минут десять и действуй, - напоследок шепчу я.
Мне не хочется, чтобы она заподозрила нас в сговоре. Все-таки странно было бы, если бы мальчик сорвался с места сразу после нашего обильного шептания.
Вскоре, не просидев и пяти минут, Федерико молнией выскакивает в двери, создавая громкий шум: скрип отодвигаемого стула, насквозь фальшивый звук сдерживаемой рвоты, вырвавшийся из его рта, грохот дверей. Маменька приподнимается с взволнованным «Ах»; я успокаиваю ее легким похлопыванием по плечу, «Я все улажу, все в порядке, мадам», и она садится обратно чуть неохотно, и все оглядываясь на дверь.
Наши соседи также обеспокоены произошедшим, скорее даже, раздражены, но мне до этого нет дела. Я выхожу.
Стоит мне закрыть дверь в ложу, Федерико бросается мне на шею с жарким поцелуем, а я все пытаюсь разглядеть, не видит ли кто этой странной сцены; к счастью, коридор девственно чист. Я отнимаю его от себя, как навязчивого любвеобильного щенка – им он, впрочем, и является – и говорю: «Терпение, мой друг», хоть мне и хочется приласкать его в ответ, и тоже – прямо здесь, в священных стенах, которые никогда такого не видели.
Я беру в гардеробе наши вещи, быстро одеваюсь сам и помогаю одеться ему: плотнее заматываю шарф и предлагаю ему пальто, как девушке.
Коридоры таинственны и пустынны, но мы оставляем их без сожаления, и выходим в синие сумерки, вечные спутники поздней осени. Парковые буки и дубы в эти часы становятся глубоких синих и фиолетовых тонов. Мы идем вглубь по узким вытоптанным тропинкам, нарочно избегая центральной аллеи, но все равно выходим к ней, чтобы сесть на одну из лавочек с неудобно выгнутой спинкой.
Федерико молчит все это время; из его заалевших губ стремительно вырывются клочки белого пара.
- Скажи, почему у тебя нет ни детей, ни жены? Тебе совсем этого не хочется? – спрашивает он, когда мы садимся.
Это уже не тот взбалмошный и дикий Федерико, который набросился на меня в опере – только скука делает его таким, только насилие раздражает в нем это противодействие, противоестественную его существу буйность, это тот тихий, разумный мальчик, которого я очень хорошо знаю.
- Я похож на человека, которому все это нужно?
- Не знаю, похож или нет, но мне почему-то тебя жаль. Разве тебе хватает той любви... той любви, которую я могу тебе дать? – эта невольная заминка заставляет его сладко покраснеть. Он прячет глаза.
- Мне не нужно много, - ласково отвечаю я, касаясь обнаженными пальцами его холодного подбородка, и щелкая по носу. – И ты даже не представляешь, как много ты уже мне дал.
Я воровато оглядываюсь, прежде чем поцеловать его; не знаю, трусость ли это или необходимое проявление предосторожности, но я чувствую себя от этого довольно мерзко.
Федерико тянется ко мне, как маленькое растение к свету; тянется, кладет ладони на мои драповые плечи, подносит свое маленькое лицо к моему – каким грубым, огромным и неотесанным чувствую я себя рядом с хрустально-фарфоровым ним! Я целую его, впутав пальцы в легкие нежные локоны на затылке, впутав себя самого в его французский флер, его тонкий запах, запутавшись в нем самом, как когда-то в его отце...
от автора: конечно же, после этого повествование ведется от лица Генри пятнадцати- а лучше двадцатилетней давности. Он живет во Франции, вместе со своей подругой, встречает французского оперного певца, будем звать его пока что Виктором, и у них случается роман. Подруга не знает. У Виктора гастроли - он уезжает в Англию, где и успешно делает Федерико, но возвратившись на родину, умирает от чего-нибудь через месяц-два. Долгое время Генри живет с подругой, но она бесплодна, детей у них нет. Через двенадцать-тринадцать лет Генри сходит с ума (образно) от идеи найти ребенка Виктора (о нем он в курсе), и уезжает в Англию. за два-три года ему удается найти Федерико и он устраивается в дом Милнов репетитором. почему они с Федерико вступили в столь близкие отношения - отдельная, короткая и милая глава.
знаю, сюжет убог и банален, но так как я не собираюсь это писать, мне все равно.
как вы уже могли понять из этой куцей шапки, слэш.
Мы идем в оперу: огромная зала, все в золоте и лепнине, красный бархат кресел и кристальный свет люстры под потолком; девушки, обнажившие напудренные плечи и скрывшие предплечья за белым шелком тугих перчаток, и Федерико, длинноногий, читать дальшетонкий, апофеоз подросткового изящества, квинтэссенция мальчишеской красоты: светлые невесомые кудри, создающие ему ангельский ореол, если он когда-нибудь встанет против света, челка, легким пером падающая на высокий лоб; хорошенькое личико – четко очерченный подбородок, бледная сахарная кожа; нос тонкий, прямой, точеный, чуть порозовевший от промозглого ноябрьского холода, застигшего нас в кэбе; только глаза черные и злые от скуки.
Федерико ласков, как утренняя бледная синь, как розовый светлый закат, как первый луч сонного красного солнца. Федерико нежен; ему пятнадцать, и его белые плечи только начали раздаваться вширь, над губами вдруг, с фокусничьим "ап!" появились волоски, русо-пшеничные, незаметные, и первый розовый прыщик над левой, ярко начертанной бровкой, выскочил так некстати.
Он, не размыкая губ, вежливо – до оскомины, улыбается знакомым девушкам, целует атлас их рук. Я хожу за ним черной тенью, изредка оглаживая ладонью, убранной в тот же белый шелк, его плечо. Федерико улыбается мне ласково и благодарно. «Ничего, мальчик» - думаю я. Он опускает длинные ресницы, скрывая на миг выражение своих омутовых, диких глаз; когда же он поднимает их, они горят желанием шалости.
- Генри, давай уйдем! Прошу тебя! Опера так занудна! И «Годунова» я уже смотрел.
- Это невозможно, ты знаешь.
- Что я знаю? – упрямится он; между бровей залегает неглубокая вертикальная морщинка.
- Знаешь маменьку.
Его мать – тонкая, сухая женщина лет около сорока (всем говорит, конечно же, «двадцать пять» последние десять лет), страдающая от собственных страстей. В молодости имела успех, даже окончила актерские курсы, дала несколько спектаклей; готовилась к всемирной известности, но в двадцать вышла замуж за книгоиздателя Милна, ныне счастливо покойного.
Как это всегда бывает, его подлинная сущность раскрылась только в браке – он оказался жесток и ревнив до крайности, и все, что ей осталось - это сделать сценой всю свою жизнь. С тех пор почти ежедневными стали картинные обмороки, со временем превратившиеся в настоящие – следствие слишком тугого затягивания корсета. Она полнела, читала любовные романы, плакала по ночам, но продолжала жить так, полагая, что всякая другая жизнь для нее невозможна.
Возможно, мой рассказ суховат и напоминает хронику, но и это я знаю о ней лишь из пересудов прислуги и старого моего разговора с горничной Анной, которая никогда не страдала скромностью и рассказала мне это без всякого стеснения, даже с подробностями, некоторые из которых можно было бы даже назвать «пикантными». Такой подробностью, например, являлось то, что госпожа Милн нагуляла ребеночка, нашего ангельского Федерико, от заезжего француза, оперного певца (отцом Федерико можно назвать оперу – не без смеха, конечно же), который теперь вряд ли даже знает о наличии у него сына пятнадцати с лишним лет. Муж госпожи Милн не мог допустить и мысли, что жене удалось сбежать из-под его неусыпного контроля, и то, что у него, коренастого, смуглого и черноволосого и рыжеволосой, зеленоглазой его благоверной появился светлокожий блондин, счел за проявление дальних генов.
Или вот какая деталь: вся прислуга в доме была уверена, что господина Милна отравила собственная жена, и произошло это прямо на глазах маленького, пятилетнего Федерико, за праздничным ужином. Хорошим тоном также принято было считать, что с тех пор она окончательно сошла с ума.
- Лучше бы я ее не знал, - ворчит мальчик, и, ловко повернувшись, следует в зал, где уже раздается второй звонок.
Пока за тонкой, из пыльной органзы, занавеской, поет хор, освещаемый тревожным красным прожектором, Федерико ерзает, пытаясь увлечь свое внимание разглядыванием окружающих лиц – но они еще более скучны, чем представление: одинаково изображают одухотворенность; мать, сидящая впереди, вдруг цыкает на него, заставляя затихнуть, и он покорно замирает.
Мы сидим в ложе, и кроме семейства Милнов и меня, тут присутствует джентльмен с пенсне и мраморно-серым биноклем, и дама полупреклонного возраста и почтенных размеров.
- Генри, как скучно, скажи, скучно, - влажно шепчет Федерико, повиснув на моем плече. – Давай уйдем, погуляем по парку, ты видел, какой здесь парк? Такой густой, и деревья страшно огромные...
- Как ты собираешься это провернуть?
- Обожаю твои словечки, мой друг, - шально смеясь, говорит он. – Как будто ты в прошлом вор или преступник.
У меня вдруг темнеет все настроение. Я – преступник. Дело не в словечках, как говорит Федерико, дело в самом Федерико.
- Я собираюсь выбежать отсюда, прикрывая рот и держась за живот – вроде меня тошнит. Ты скажи maman, чтобы она не волновалась, и беги за мной. И все. Ты знаешь, она не пойдет следом.
- Потерпи минут десять и действуй, - напоследок шепчу я.
Мне не хочется, чтобы она заподозрила нас в сговоре. Все-таки странно было бы, если бы мальчик сорвался с места сразу после нашего обильного шептания.
Вскоре, не просидев и пяти минут, Федерико молнией выскакивает в двери, создавая громкий шум: скрип отодвигаемого стула, насквозь фальшивый звук сдерживаемой рвоты, вырвавшийся из его рта, грохот дверей. Маменька приподнимается с взволнованным «Ах»; я успокаиваю ее легким похлопыванием по плечу, «Я все улажу, все в порядке, мадам», и она садится обратно чуть неохотно, и все оглядываясь на дверь.
Наши соседи также обеспокоены произошедшим, скорее даже, раздражены, но мне до этого нет дела. Я выхожу.
Стоит мне закрыть дверь в ложу, Федерико бросается мне на шею с жарким поцелуем, а я все пытаюсь разглядеть, не видит ли кто этой странной сцены; к счастью, коридор девственно чист. Я отнимаю его от себя, как навязчивого любвеобильного щенка – им он, впрочем, и является – и говорю: «Терпение, мой друг», хоть мне и хочется приласкать его в ответ, и тоже – прямо здесь, в священных стенах, которые никогда такого не видели.
Я беру в гардеробе наши вещи, быстро одеваюсь сам и помогаю одеться ему: плотнее заматываю шарф и предлагаю ему пальто, как девушке.
Коридоры таинственны и пустынны, но мы оставляем их без сожаления, и выходим в синие сумерки, вечные спутники поздней осени. Парковые буки и дубы в эти часы становятся глубоких синих и фиолетовых тонов. Мы идем вглубь по узким вытоптанным тропинкам, нарочно избегая центральной аллеи, но все равно выходим к ней, чтобы сесть на одну из лавочек с неудобно выгнутой спинкой.
Федерико молчит все это время; из его заалевших губ стремительно вырывются клочки белого пара.
- Скажи, почему у тебя нет ни детей, ни жены? Тебе совсем этого не хочется? – спрашивает он, когда мы садимся.
Это уже не тот взбалмошный и дикий Федерико, который набросился на меня в опере – только скука делает его таким, только насилие раздражает в нем это противодействие, противоестественную его существу буйность, это тот тихий, разумный мальчик, которого я очень хорошо знаю.
- Я похож на человека, которому все это нужно?
- Не знаю, похож или нет, но мне почему-то тебя жаль. Разве тебе хватает той любви... той любви, которую я могу тебе дать? – эта невольная заминка заставляет его сладко покраснеть. Он прячет глаза.
- Мне не нужно много, - ласково отвечаю я, касаясь обнаженными пальцами его холодного подбородка, и щелкая по носу. – И ты даже не представляешь, как много ты уже мне дал.
Я воровато оглядываюсь, прежде чем поцеловать его; не знаю, трусость ли это или необходимое проявление предосторожности, но я чувствую себя от этого довольно мерзко.
Федерико тянется ко мне, как маленькое растение к свету; тянется, кладет ладони на мои драповые плечи, подносит свое маленькое лицо к моему – каким грубым, огромным и неотесанным чувствую я себя рядом с хрустально-фарфоровым ним! Я целую его, впутав пальцы в легкие нежные локоны на затылке, впутав себя самого в его французский флер, его тонкий запах, запутавшись в нем самом, как когда-то в его отце...
от автора: конечно же, после этого повествование ведется от лица Генри пятнадцати- а лучше двадцатилетней давности. Он живет во Франции, вместе со своей подругой, встречает французского оперного певца, будем звать его пока что Виктором, и у них случается роман. Подруга не знает. У Виктора гастроли - он уезжает в Англию, где и успешно делает Федерико, но возвратившись на родину, умирает от чего-нибудь через месяц-два. Долгое время Генри живет с подругой, но она бесплодна, детей у них нет. Через двенадцать-тринадцать лет Генри сходит с ума (образно) от идеи найти ребенка Виктора (о нем он в курсе), и уезжает в Англию. за два-три года ему удается найти Федерико и он устраивается в дом Милнов репетитором. почему они с Федерико вступили в столь близкие отношения - отдельная, короткая и милая глава.
знаю, сюжет убог и банален, но так как я не собираюсь это писать, мне все равно.
@темы: Рассказ
я имею к автору абсолютно неожиданный вопрос: зачем Вы прислали это в сообщество, если Вам всё равно?
я имею к модераторам потрясающий вопрос: нахуй нам премодерация, если мы всё равно любой шлак пропускаем?
извините.
Erick-York, как бы вам объяснить... я написала этот кусок, потому что мне стала интересна ситуация. но я не собираюсь его продолжать - поэтому мне все равно, каким будет сюжет, и то, что он банален и убог, тоже меня не смущает, потому что я просто не буду продолжать.
я имею к модераторам потрясающий вопрос: нахуй нам премодерация, если мы всё равно любой шлак пропускаем?
почему шлак? это плохо написано?
а не покажете, где нестыковки? я знаю, что они есть, но не вижу. пишу без беты, это уже и так ясно, да?)
создающие ему ангельский ореол, если он когда-нибудь встанет против света - а ить до этого- представляете! ни_разу. и остается это необнадёживающее "когда-нибудь". потеряет бдительность и позволит солнцу светить в спину.
челка, легким пером падающая на высокий лоб - от челки одно перо? ух ты, а остальное где?
бледная сахарная кожа - а почему сахарная, кристаллизованная? рыхлая? рассыпчатая? и бледная или белая, как сахар?
над губами вдруг, с фокусничьим "ап!" появились волоски— а кто сказал "ап"? что за спецэффекты?
А разве Годунов Мусоргского не с пристава начинается? сразу с "на кого ты нас покидаешь"? кроме того, только в 1872 г. ее впервые сыграли на родине-то... за бугром ее тогда не играли, реалли! до начала XX в. - не-а.
и почему викторианский мальчик говорит о матери "маман"? в чопорных семьях обращались к отцу - сир, к матери - мэм. почему по-французски-то, как в александровской России?
раньше наблюдали в текстах ОЯШев, ходящих в школу в валенках мимо медведей и уральских склонов Фудзиямы, теперь - очень модных англичан, кушающих квашеную капусту.
Маменька приподнимается с взволнованным «Ах»; я успокаиваю ее легким похлопыванием по плечу- репетитор ТРОГАЕТ уважаемую светскую даму в театральной ложе за голое плечо?! даже не трогает, а похлопывает.
вы сейчас-то себе такое представляете?
и как, ради всего, друг певца, не считавшего свои связи на стороне, узнает, что ребенок некой замужней дамы от певца? то есть буквально: сам отец не в курсе, кто от него и где залетел, но друг отца, как водится, бдит.
Весь набор "для сентиментального повествования" налицо.
Я же говорю - подчистить нестыковочки, чуть добавить здравого смысла - и очень годный для дамского романа текст будет.
и меня просто пугает, сколько всего я не знаю.
тоска-тоска, огорчение.
consolo, Федя Сумкин, Сусуватари, большое спасибо))
вы сейчас-то себе такое представляете?
такие детали? я примерно осведомлена о тех нравах, но это не остановило меня написать о том, что репетитор трогает даму за плечо.
или это:
А разве Годунов Мусоргского не с пристава начинается? сразу с "на кого ты нас покидаешь"? кроме того, только в 1872 г. ее впервые сыграли на родине-то... за бугром ее тогда не играли, реалли! до начала XX в. - не-а.
или это:
и почему викторианский мальчик говорит о матери "маман"? в чопорных семьях обращались к отцу - сир, к матери - мэм. почему по-французски-то, как в александровской России?
мне кажется, чтобы свободно оперировать всеми этими знаниями, нужно прочитать ОЧЕНЬ МНОГО УМНЫХ КНИГ. а я даже не знаю, каких, плак-плак.
Ведь там главное, как я понимаю - некая любовная линия? И она важнее всяких реальных деталей, важнее даже - могли ли люди в той стране и в то время думать такими словами?
Это входит в понятие этикета того времени, думаю, нагуглили бы.
Ну и прочитать хотя бы один роман того же времени и места действия
Сусуватари, я тоже за фанфик,
уж больно похоже. тем более, - пока творишь фанфик, имеешь сложившееся представление о персах. пусть подсказанное - пущай. зато можешь уделять внимание другим вещам. атмосфере; почему бы не изучать викторианскую Англию - изучали же, когда было модно, кельтскую мифологию.по тексту:
Странно еще и то, если подумать, что подросток пятнадцати годков не в курсе, как зовутся (лондонские?) парки. А должен! тогда, хоть и бегала уже по Лондону подземка, все же высокородные сэры приезжали в Лондон на сезоны, это вам не на пять минут на карту глянуть; жили на зимних квартирах, исхаживали и колесили Лондон вдоль и поперек. Вьюноши играли в этих самых парках, прогуливались пучком всем семейством.
И, конечно, опера; странно, что репетитор, друг певца оперного, образованный человек и прочее - не то что не обращает внимания на сцену, не то что делает ошибки, а его поведение вообще странно. Тогда не то, что сейчас: я учился на электромонтера, вы- на газосварщика, мы знакомы со школы, а работаем: я - страхагентом, а вы - шоуменом. Тогда певец вращался в своем кругу - музыканты, композиторы, оперно-театральные деятели, меценаты. жил в паре кварталов от храма муз. случайному человеку, не интересующемуся театром, в его доме появиться неоткуда - дальний родственник? Хотя актерско-певческо-музыкальные династии вполне обычное явление.
Так что я за поворот в сторону фанфика и чтения "Смерти в Венеции", там, кстати, мальчике такой же наружности фигурирует.
Поднаписавшись, автор ощутит глубже конфликт отношений взрослого интеллектуала и сладострастного подростка, наслаждающегося безнаказанностью и гормональными бурями. Это будет уже что-то серьёзное, радостных анимэшников в читателях поубавится, автор останется почти что одиноким, без секси-дзютсу...
гхм, в общем, легка дорога в обнадёживающе-светлое будущее.
нравится, как автор реагирует на критику, так держать!
Викторианская Англия, несколько более ранний период - все сгодится, но придется хотя бы полистать Википедию про транспорт, про театры, а книжки Джорджетт Хейер, куча фанфикшена про Холмса и собственно, АКД и современники - хорошее подспорье.
ох, если бы это был мой первый оридж, он был бы намного хуже) как бы печально это не звучало в данной беседе, я пишу уже пятый год. до этого были и фики, и ориджи)
радостных анимэшников в читателях поубавится,
у меня никогда не было радостных анимэшников в читателях, к счастью (или к сожалению, не знаю).
нравится, как автор реагирует на критику, так держать!
ну так не рыдать же мне и биться в истерике) только дурак кусает руку, которая его кормит, а критика меня именно что кормит.
Сусуватари, акд читала, и фики читала по Холмсу... эх, все без толку)
это как с алгеброй - не умею применять выученные формулы на практике.
но я не оправдываюсь, я буду стараться.