Одна маленькая жизнь
Ей нравилось имя Фаина, но звали её Фёклой.
Первое имя принадлежало одной девочке, которая замечательно пела и любила расчёсывать свои красивые каштановые волосы, а второе - прапрабабке, с морщинистым сухим лицом и бородавкой под нижней губой (Фёкла никогда не видела злосчастной родственницы, но точно знала, что выглядела она именно так, была, конечно, ворчливой и страшной - до такой степени, что жила на чердаке, где пряталась от людей). читать дальшеПервая ушла в город, цокая высокими каблуками столь уверенно и божественно, что машины останавливались, и водители предлагали ей стать попутчицей (Фаина, кстати, села в красный Porsche, взявшийся бог весть откуда в такой глуши, - сильно хлопнула дверью, улыбнулась чуть подвыпившему водителю, поправляя короткую юбку, и поехала, поехала ранним утром по плохой дороге, с лесом по краям), а вторая - и родилась то как-то грязно, скучно: при свечке, в крохотном подполе, откуда вылезла и восемьдесят лет прожила между кухней и коморкой, произвела трёх крепеньких детей, и умерла - прямо под крышей, весенним днём, не плача и не смеясь в свои восемьдесят пять лет, смотря сквозь пыльное окошко на чистое небо, вся в солнечных лёгких лучах… Ничего романтичного. Ну и самое неприятное для девочки: первое имя было таким редким, таким предельно изящным, дышащим на «а» и сужающимся к «и», а второе - только широким, широким на все два слога: от «о» до «а». К тому же так звали многих в тех местах, где она родилась - и все они были какими-то обычными, неинтересными, а одна, как мы узнали, вообще умерла - а быть названной в честь умершего всё-таки неприятно, согласитесь, даже если родилась и жила девочка в деревне, в доме поодаль от центра.
Крыша дома была из шифера и похожа на ту, что у соседей слева, а сам сруб, выкрашенный в зелёный цвет, на тот, что у соседей справа. Даже ягоды в саду на вкус были у всей деревни одинаковыми, ведь папы и мамы передавали друг другу отростки клубники и всё остальное - никаких особенностей, хотя прочие жители так не считали, любовно относясь к тем летним дням, когда пусть и солнце печёт, и руки затекли, и пальцы давно липкие - но зато на кухне будут стоять несколько глубоких бидонов, полных крупных ягод крыжовника и смородины.
Только вот подпол в фёклином доме был не таким как у всех – он был маленьким, и в нём вечно что-нибудь не умещалось, отчего в зиму семье из шести человек нередко приходилось перебиваться с хлеба на воду. Но всё же девочка гордилась им, этим непрактичным подполом, и одновременно – единственной (для неё) оригинальностью.
В деревне росли и другие девочки, и все они дружили между собой. Фёкла тоже дружила с ними, несмотря на то, что имена у них были ещё скучнее, чем у неё самой: Евфросинии да Глаши, или и того хуже. Она любила со всеми вместе бегать в лес, где под высокими кронами деревьев густо пахло соснами, где можно было понарошку заблудиться, пока собираешь грибы, которые сама терпеть не можешь, но которые нравится искать, поднимая ветки тёмно-зелёных кустов; где разлито невидимое солнце, где в его глубине, в самой чаще его живут сказочные три медведя, стоят пряничные домики и спит заколдованный принц (принц, конечно, один - специально для неё, для Фаины, выросшей из Фёклы).
В детстве она хотела сильно и часто любить - не важно кого, главное так любить, чтобы вот обнять - и не отпускать уже никогда. Но любить ей было некого: родителей нельзя, потому что это и так полагается, подружек нельзя, потому что Фёкла в глубине души считала всех их глупыми, а животных… они не слишком нуждались в девочке - а как без этого можно любить, целиком и полностью?
Однажды, когда вечером Фаина возвращалась домой, а где-то вдалеке слышались песни, а небо было отчаянно тёмно-синего цвета с отблесками солнца в самом низу, и воздух, воздух был влажным и ночным и фонари никак не зажигались, хотя было давно пора, и в этой летней темноте всё двигалось и мягко смеялось, девочка подумала, не обращая внимания на то, что расцветало вокруг, что расцветает не десять, а всего пару раз в жизни, и не в каждой жизни, - как грустно, как всё-таки грустно, что в сказках, рассказанных бабушками и матерью, всё выглядит красивее, чем в настоящем, что в жизни всё, даже самое волшебное и чудесное (она не верила в эти слова, но так полагалось говорить) - портится комарами, платьицем в розовый цветочек, и не спастись большим подтаявшим пломбиром и пирогом с черникой; но что ещё страшнее - ей не с кем было об этом поговорить, ей некого было приласкать, так нежно и больно стиснуть в ладонях, чтобы жалко стало того, кого обнимаешь, а не себя, и думать (даже думать - немножко шёпотом и с придыханием) «ты мой маленький, хороший, я тебя ото всего спасу - ты не думай обо мне, я справлюсь, я смогу…». Ах, как ей казалось всё это красивым, как хотелось ей жертвовать и любить тогда! - именно в таком порядке. И чтобы в конце - лягушка стала высоким-превысоким принцем.
Когда она, дойдя до дома, стала открывать калитку, то услышала шорох под ногами. Девочка посмотрела вниз и увидела голубя, одно крыло которого было в крови, местами уже запёкшейся. Фаина нагнулась, улыбнувшись, подняла его, и трепетно, как священники божий дар, со светлым лицом, на руках отнесла в свою комнату. Там она осмотрела рану, и, хотя птица потеряла много крови, девочка, перебинтовав голубя, с чистой душой легла спать, думая, что теперь есть ей кого любить, что он точно выживет, ведь так всегда бывает: найденные животные обязаны выжить, как письма, посылаемые из Франции в Тунис в начале века, обязаны дойти - сквозь море, туман и пески… Но голубь не знал о «Южном почтовом», и о Франции он тоже не знал, как и девочка, впрочем, - и умер под утро, не доставив свой ценный груз, два раза моргнув живыми глазами, и не подняв ни одного крыла - а вороны уже долбили в крышу, и петухи были готовы кричать, и под белой простынью спала Фаина, она ровно дышала, и где-то легко собирался дождь, и в ясных полях сквозь всё прорастали трава и цветы, цветы – большие и жёлтые, и над Ла-Маншем Лондон звонил Парижу и плакал об Индии с Африкой вместе, о Кипре с Танжером, о чём-то ещё, далёком и близком, но голос в помехах, и где-то всё так же стучали вороны, и тихо спала Фаина, и голубь, без всех, незамеченный и невидимый, умирал…
***
Отплакав своё, без сладости и без боли, она однажды под вечер, сидя с родителями за столом, закусила вдруг нижнюю губу, когда мама опять рассказывала о Фаине, о том, как та уходила (что стало уже притчей во языцех) - гордо, красиво и сказочно, - как она ловила машину, выставляя руку с тонким браслетом, как дул тогда сильный ветер, светило высокое яркое солнце и не пели птицы вокруг пыльной, но такой обязательной и непременной для Фани, дороги. Фёкла, внимательно слушая, подняла голову, пытаясь сделать это красиво под стук грубых вилок о дно тарелок, и ей нестерпимо, нестерпимей, чем прежде, захотелось ускользнуть, убежать отсюда, подобно чудесной Фаине, которая точно нашла своё счастье, вымарав память о доме, о девочке, о тенях в полях дождливого марта, где раньше гуляла и где теперь её не помнят маленькой, куда она никогда не сможет вернуться из далей, прекрасных, волшебных, лилейных…
Но принца нужно дождаться или найти, а время от пятнадцати лет к восемнадцати годам течёт так медленно, что кажется, совершеннолетия уже никогда не достичь, и ты будешь только вечно смотреть, как в сизую дымку уходят другие, и тают бесследно – оставив на память не больше улыбки, двух писем и трёх фотографий, вот тех, что на полках неловко стоят и жмутся стыдливо к обоям, стараясь прикрыть, как рану, - всех-всех, смешных и счастливых, и Саш и Марин, особенно Диму, что в полный рост, особенно Диму, которого ты сильнее помнишь.
Вокруг Фёклы становилось всё меньше людей - подруги, что повзрослее, уезжали, как иФаина, в города - и пусть не так красиво, как она, не в туфлях синих на каблуках, не в короткой юбке, а в сарафанах, кроссовках и кедах (какая-то Софья, говорят, вообще в шлёпках за тридевять земель, где счастье хранится, пошла - отец её выгнал из дома и дверью хлопнул так сильно, что девушка на следующий же день нашла себе друга - и не важно, что принц оказался с лысиной, водкой в холодильнике и старше её на пятнадцать лет), а Фёкла всё жила с родителями, считая дни до восемнадцатилетия, когда уж точно она сорвётся, улетит, убежит вслед за теми девочками, что курят помногу и думают, что так красиво, что тушью пользуются плохо, и часто ночами, когда рядом нет никого, ни одного голого (не обнажённого, а именно голого) любовника, парня и виски, плачут - потому что терпеть это всё, всех этих пьяных, десятых, совсем не милых, даже если и деньги, и тело - давно невозможно, давно невозможно, давно невозможно… И Фёкла о том, конечно, не знала - и так хотела туда, в большие города (даже в маленькие, лишь бы вырваться прочь из деревни, как из старого дневника), где можно быть такой божественной (ещё одно её любимое слово). Впрочем, даже если бы она и видела все эти картины - она не отказалась бы от побега, ведь со стороны даже эта водка и эта грязь рисуются замечательными.
А дни бежали, дни бежали, и Фёкла пыталась во всём походить на Фаину, читать, как она, всевозможные книжки, но их в доме совсем не оказалась, за исключением «как приготовить варенье» и «тысячи рецептов варки свинины», отчего девушке пришлось скучать ещё больше, чем прежде, но она знала точно, что вытерпит всё, даже сверх того, чтобы в свои восемнадцать, наконец, расправить плечи, причесаться под ускользнувшую Фаню, днём выйти на дорогу - и уехать туда, за кисельные берега с молочными реками, за тридевятое королевство, и дальше, за детские сказки, во взрослость, в счастливую жизнь, улыбаясь, конечно.
И вот, ранним апрельским утром, когда все ещё спали после её дня рождения, она одела голубые туфли на невысоком каблуке (так как других найти не смогла), узкое платье не по размеру и слишком крупные бусы из лунного камня; она вылезла через окно (хотя это было лишним, ведь дверь никогда не запирали) и быстро пошла к областному шоссе, изредка спотыкаясь, не успев забыть своего пьяного, от смородинных и земляничных настоек дядю, полные губы тети в брусничной помаде, вкус тушёных баклажанов, которые не умела готовить мама, и горланящего какие-то песни отца, напившегося аккурат до застолья, с непонятными друзьями в грязных куртках, подаривших Фёкле бутылку водки и широкий мужской галстук, который она тут же, как только вернулась к себе в комнату, выбросила в форточку, вспомнив через минуту, что его могут увидеть гости, выходившие гулять по маленькому саду, и как тогда начнутся расспросы, как будут дышать спиртом в лицо, и смеяться над ней так больно - Фёкле пришлось идти, сквозь зыбкие, уже не уверенно стоявшие на ногах, ряды гостей, искать галстук в крыжовнике, обдирая руки, платье… всё это было пошло и стыдно.
А сейчас Фаина, вся молодая и свежая, шла вдоль тёплой от солнца дороги, перебрасывая с руки на руку сумочку со скомканными купюрами, улыбаясь под таким невозможным, таким юным небом, от которого взрослые могли бы расплакаться, смотрела в убегавшую даль, окаймлённую сосновым лесом, выросшим прямо из её детства, теперь медленно ускользавшим из нежных ладоней девушки, которая, не останавливаясь, ловила машины, ловила долго, пока красная «семёрка» не остановилась, и девушка-водитель (Марина, как выяснилось позже) не распахнула дверь, приветливо кивнув и спросив по-весеннему просто: куда вы, такая радостная и молодая, идёте? - к ближайшему городу - садитесь, я подброшу, мне как раз по пути.
И Фаина села, Фаина согласилась, Фаина мигом оборвала все тонкие нити вот этих деревьев, близкой речки с хрустальным течением, каких совсем и нет сейчас, всех-всех полей, где со своими подругами искала крупную кукурузу - и больше уже не будет искать, - где рос новый, не её, март, со всеми тающими снегами, перелётными птицами, миндалевым счастьем и кучевыми облаками - все эти нити, казавшиеся такими прочными для многих, но не для Фаины, натянулись разом, натянулись, и порвались, не оставив ни одной слезинки у карих глаз, ни одного следа на чистом лице девушки, нёсшейся в машине и весело разговаривавшей с курящей Мариной, не смотря по сторонам, где пролетало всё, что знала Фёкла, и последний раз играло в весну, которую ей было совсем не жалко, которая осыпалась цветками вишни, - из которой она теперь ускользала.
Часть II
Его звали Сергей.
Первый раз они встретились в доме у Марины, которая с радостью согласилась взять Фаню соседкой по квартире. Новая подруга Фёклы вообще была доброй и немного странной женщиной, из тех, что читают Бродского до полвторого ночи вслух, сидя на кухне и медленно потягивая чай, что вечно пекут пироги для друзей, а кушают ихсами, что курят подолгу и смотрят в окно, мечтая о потрясающем стихотворении, слетающем нежно с губ, таком брусничном или малиновом, которое точно не им дано написать, а дано завтра под вечер какой-нибудь переводчице, смотрящей на вечный Париж, Бангкок или Лондон, а не как они - на смолкающий к девяти механический завод: в Саратове, Ейске, Уфе… Но самое прелестное в Марине было то, что она обо всём этом знала, и жила всё равно именно так, не умея, по-видимому, жить иначе, хотя, конечно, пробовала, и пробовала она безуспешно, через некоторое время просто смирившись с собой, такой вот непоэтичной, земной, с нулём волшебства и джинсами с рынка вместо готье, такой вот красивой, но не прекрасной.
Эти её качества быстро поняла Фаина, которой они сразу показались скучными, и ещё быстрее их понял Сергей, молодой человек Марины, целовавший, впрочем, её до сих пор: из жалости, робости, съёмной квартиры, привычки есть вкусно и спать до полудня в субботу и в воскресенье, привычки – спать с кем-нибудь.
В тот вечер перед субботой, когда Фаина встретилась с Сергеем, он был на редкость хорошо одет, выбрит, не пьян, что случалось с ним по пятницам, с сигаретой в зубах, коробкой конфет «Ассорти», шампанским и даже в костюме с розой нелепой в петличке, весь ужасно из старого фильма, низкобюджетного и снятого плохо, так что и зрители бы разбежались, не досидевшись до середины… Но Фёкла в кино не бывала и запаха дешёвого одеколона, купленного в безвестном киоске на рынке, широкой улыбки тонких губ и 30-летних плеч ей было вполне достаточно.
- А… Марина дома? - спросил он, заглядывая в квартиру.
- Её нет - ещё не пришла с работы, - ответила она, и добавила через пару секунд, одёрнув красную юбку, короткую и в обтяжку, улыбнувшись смело и так по-детски, посмотрев снизу вверх на него, такого сказочного и долгожданного, - зато я - есть.
Она влюбилась так, как не влюбляются в людей. Ну, а потом, потом было много всего: чай, конфеты, ухаживания (совсем недолгие), цветы, цветы, немного цветов, холодный сад, дожди, скамейка, промокло единственное платье, так быстро, так быстро вот это тёплое, тёплое, тёплое и тут же растаявшее «люблю» - и после кровать («она же такая узкая, как вы здесь с ней этим занимались?» - «что? Молчи, молчи, пожалуйста»), бесконечные ожидания, тугой механизм часов, одинокие завтраки, обеды и ужины, хоть рядом и были люди, пятничные явления высокого красавца с жёсткими руками, такие мгновенные объятия («скоро Марина с работы…»), чужая любовь за стенкой и бесконечные улицы из-за этого, первые сигареты, и постоянные ливни, ливни, осенние ливни, и разом - суббота, воскресение, утро понедельника: боже, ещё четыре с половиной дня, четыре с половиной дня, и кофе так мало, на донышке - ну как, как я его дождусь?
Из всех этих нескончаемых дней Фаине особенно запомнился один сентябрьский вечер: они лежали на старой узкой кровати (обивка цвета красной смородины), над ними было распахнутое настежь окно с набухшим небом и шёл очередной дождь и вдалеке сахарилась гроза, и ближе гораздо играла тюль - а они мелко целовались: он всё торопился, торопился, стягивая с неё узкую кофту ванильного цвета, шуршала молния, нестерпимо тёрлась друг о друга одежда, и скоро должна была придти Марина, от чего становилось холодно там, внизу живота, и дождь переходил в ливень, капли задувало уже в квартиру, тюль белой сорочкой вывернуло наружу, и медленно зажглась неоновая вывеска отеля напротив, переливаясь голубыми и фиолетовыми цветами, и опять эти мелкие поцелуи, вверх по спине, к нежным плечам, как извинение за тонкую нестиранную простынь… Он, отвернувшись, спал, а она смотрела в высокий потолок, исписанный отражением промокших стёкол, мёрзла под покрывалом в чёрно-белый бутон, широко моргала, гладила его чуть тёплую руку, и всё говорила про себя «как я тебя люблю, так нельзя любить, а я вот люблю…», и всё хотела спросить: а ты, ты меня любишь? - и посмотреть в красивые глаза, и узнать ответ, чтобы можно было жить ещё неделю, а потом опять увидеть вот эти волосы, ладони, пальцы…
Вдруг загорелись, как в детстве, фонари, зашумели по дорожной магистрали ещё советские машины, небо совсем потемнело, и расплавился в вечере потолок, и Фёкла ёжилась под покрывалом, и она повернула к низенькой тумбочке голову, где стояли в аккуратно разрезанной пластиковой бутылке, в чистой воде засохшие цветы, из тех первых, что он ей дарил и что он сейчас ей совсем не дарит, и три слезинки показались у глаз, - ведь плакать рядом с ним ей было нельзя, - высыхая медленно на юной, едва приподнятой шее.
И бежали месяцы. Проносилась осень, оставляя за собой использованные носовые платки, не сказать бы презервативы, неистраченную любовь и холодные руки от нехватки денег на хорошие перчатки. Она уже давно устроилась продавщицей в каком-то маленьком магазинчике, торгующим дешёвой, броской одеждой, и хотя Фёкла сама понимала, идя в первый раз на работу, что это вовсе не то, чего она всегда хотела, что эти вот вещи с блёстками и неважным покроем скоро спрыгнут со своих пластиковых вешалок, возьмут её за руки, и потянут вслед за собой, в мир храпящего мужа, желтеющей ванны и вечно нечищеной раковины, где постоянная грязь, грязь особенно после любви, и перегаром дышащие простыни, липкие поцелуи и полночная нежность, что больше похожа на боль, на пошлость, которой одной Фаина действительно боялась; она всё равно шла в назначенный ларёк, и среди ширпотреба неуверенно ходила в туфлях на высоких каблуках, озиралась вокруг, прикладывая руки к груди, защищая толи светлую блузку, толи то, что бьётся под ней, говорила вслух «нет-нет, мне ничего этого не надо, не надо», качала головой с выбившейся чёлкой, и снова озиралась, запирала дверь и плакала, плакала смотря на грубые джинсы, толстые кофты и юбки с непростроченным швом.
В тот же день, а это была пятница, Марина всё узнала о ней и Сергее. Когда она их увидела, они лежали на кровати, молчали, нелепые, укутывались в одно одеяло, и Фёкла улыбалась, а он всё крепче её обнимал… Фаине было стыдно одеваться при Марине, которая смотрела на неё и на Сергея, безжалостно заставляя себя видеть всё это, видеть, как краснеет девушка с почти идеальным телом, какого у неё самой никогда не было, как несостоявшийся жених ищет её фиолетовое платье и помогает его надеть, как выходят они из квартиры, опустевшей мгновенно и так невыносимо больно, что Марина вышла на лестничную площадку, закусывая губу; она отсчитывала чужие совсем шаги, дробные и гулкие, Фаины и Сергея, обернувшихся на изгибе лестницы, посмотревших вверх, на совсем несчастную, бедную женщину около тридцати пяти, с которой тут же слетел весь её флёр Ахматовой и мятных стихов, стоявшую так невозможно голой, что было видно все её тихие всхлипы, простую косметику и немолодое одиночество, которое ничем не запьёшь, - и у Марины выпала из рук чёрная большая сумка, и она опёрлась на дверной косяк, глядя прямо перед собой, часто заморгала крупными не подведёнными глазами с морщинками слева и справа, и про себя заплакала, закрывая лицо руками и не в силах уйти в квартиру, чтобы не было жалко её Фаине, у которой и действительно тряслись плечи, которая действительно хотела броситься извиняться перед Мариной и целовать ей ладони, чтобы только простила, чтобы самой не стареть, не стараться ночами заснуть поскорее, прячась от этих лестничных зелёных стен, от упавшей сумки с редкими мятыми купюрами в пятьдесят рублей, двумя пирожными, и от самой Марины, стоящей в дверях, с короткими волосами, плачущей… Но она этого не сделала, уходя вслед за торопившимся Сергеем, который, выйдя на улицу, пробормотал «дура», закурил сигарету и пошёл на съёмную квартиру, не дожидаясь Фаины, зная, что она всё равно пойдёт за ним.
А где-то вдали заходило солнце. Серебрился тонкий лёд. Первый снег легко падал с раздавшегося во все стороны вечернего неба, по-зимнему свежего и алого в уголках. Сергей и Фёкла уже сидели у него в комнате, средней из трёх, что были в квартире. Кроме голых стен, двух стульев и кровати с железными подлокотниками в ней ничего не было. На кухне свистел чайник - одинокая бабка, хозяйка квартиры, кипятила его на плите. Кроме них троих в квартире никого не было - Александра Матвевна (так звали старушку), почему-то больше не брала постояльцев. Она говорила, мол, на хлеб хватает, и ладно. Причмокивала сухими губами, и шла на кухню, где в разговорах с двумя фотографиями мужа на холодильнике, маленьким телевизором советских времён и пельменями, которые обожала и лепила сама, проводила большую часть дня. Вот и сейчас Александра Матвевна была на своём привычном месте, следила за чайником на плите и расставляла на белом столе тарелки с извечными пельменями, такими крупными и толстыми, что они не проваривались и липли всегда к зубам.
О новой девушке она даже не спросила и не предложила ей свободную комнату, словно ни Фёклы, ни свободных комнат не существовало. Посмотрев, как молодые едят, старушка по обыкновению причмокнула, сложила руки, улыбнулась, сказала «мои хорошие», обращаясь толи к пельменям, толи к Фёкле с Сергеем, и зашаркала к себе в комнату - крохотную, похожую скорее на широкий шкаф, с миниатюрной кроваткой, на которой она спала, поджимая худые ноги и отвернувшись к стене в обоях бледно-розового цвета, с цветочками.
Оставшись вдвоём, они ели молча. Сергей на неё не смотрел, а Фёкла только изредка поднимала глаза, боясь ему надоесть, боясь, что тогда он встанет, громко хлопнет ладонью по столу, так что задребезжат ложки в стеклянных чашках, как дребезжат они в поездах, и скажет ей убираться отсюда - а ей очень не хотелось уходить: совсем не из-за холода, зимы на улице (об этом она не думала), но из-за расставания с Сергеем, которого всё больше любила, хотя куда уж больше, хотя уж как можно такого любить…
Но любить было можно, считала девушка, чем она и занималась, при том, что времени на это было немного: Фёкла работала в две смены, уже никак не реагируя на развешенные безвкусные вещи, а Сергей всё чаще приходил домой к двум часам ночи, пьяный на столько, что ей приходилось его раздевать, как отца раздевала мама, стягивать ботинки, брюки, ложиться на полу, и продолжать, продолжать любить, и болеть от не-поцелуев, которых так боялась, особенно утром, в январе, когда по подоконнику прыгали птицы и вороны стучали по трубам, а солнце переливалось на горках снега у них под окном, а Фаина лежала на холодном полу, смотрела в потолок, мёрзла, и не плакала, потому что ей ни что теперь не напоминало о детстве (свет фонарей до 12 этажа не доходил) и о прошлой жизни в любовницах у Сергея - цветы уже не только завяли, но осыпались и пошли вместе с ветром гулять по тихим комнатам, по галдящим улицам.
И ещё несколько месяцев прошло. Фёкла всё реже смотрелась в зеркало и всё меньше заботилась о себе - она даже в парикмахерскую не ходила, а лишь подвязывала волосы бледно-голубым платком. Всё так же любила Сергея, который в ответ любил её давно не каждую пятницу, а только через. И так бы оно, наверное, и продолжалось, если бы однажды, когда Фаина пришла с работы пораньше, она не раскрыла перед собой дверь и не увидела один свой чемодан, полностью собранный, и записку на нём, от Сергея: я тебя больше не люблю, прощай, Сергей. В начале она прочитала это именно так, с запятыми вместо точек. Потом вместе с точками, по слогам. Никак не могла поверить, не могла поверить.
А после взяла свои вещи, посмотрела ещё раз, последний, на квартиру, где гуляли сквозняки, где пряталось под слоем пыли, за мебелью и в мелких трещинках на полу её несбывшееся счастье, которое в лицо узнало бы Фаину, вздохнула глубоко, чтобы не плакать, развернулась - и ушла, закрыв за собой дверь, покрепче сжав ручку дешёвого чемодана и не стуча высокими каблуками, потому что пару недель как не могла их уже носить…
***
Она переехала в город поближе к столице - на саму столицу денег пока не хватало. На новом месте Фёкла опять устроилась продавщицей в крохотный магазинчик. Уже ничего не боялась. Была одинокой и даже сперва спокойной - решила заняться собой: она принялась читать книжки модных авторов (Мураками, Коэльо и Достоевский), смотреть в кинотеатрах арт-хаус на самых последних сеансах, ходить на поэтические вечера каких-то подвыпивших поэтов, умевших только красиво читать или тонко взмахивать руками, или, что редкость, то и другое вместе, и часто, и быстро.
Публика на таких вечерах была своеобразной: жеманные барышни в длинных платьях, юноши с чёрными сумками и пивом «Балтика» в них, почтенные пенсионеры, ни слова не понимавшие, но всегда очень хлопавшие в конце, когда непризнанный и уж точно одарённый стихотворец раскланивался, с едва заметным пренебрежением, и улыбался так юно - своими тридцатипятилетними губами. Хотя, конечно, попадались и интересные люди - но Фёкла на них не обращала внимания. Она думала, что пока не станет похожей на одну из тех героинь чёрно-белых фильмов, что носят длинные перчатки и вуаль, и широкополые шляпки, вновь ставшие популярными, её опять бросят, как бросил Сергей. Фёкла хотела быть своеобразной, чтобы ей удивлялись, она хотела наконец-то стать той самой Фаиной в платье-футляре, загадкой, которую все любят и которая может выбирать, кого любить сегодня, а кого - завтра. Она хотела быть свободной.
Но Фёкла смотрела на своё открытое, немного простое лицо, и не могла представить себя в том волнительном и чарующем образе, которого пыталась достичь, ведь выросла она - из пшеничных полей и маминых пирогов с капустой, с земляникой, из ранних рассветов и парного молока, которое пьёшь, пьёшь и никак не напьёшься, и пенкой оно липнет к губам, из тех далёких, ушедших безвозвратно, тёмных вечеров и натопленных комнат, где можно было сидеть на чистой постели и пить чай из блюдечка в прикуску со свежими блинами или баранками… только вот не годятся баранки к сигаретным ночам и дымным поцелуям, стихам, стихам и водке, гитаре друга, песням Земфиры, кофе под утро, отсутствию сахара, жёлтым зубам в конце концов и отбеливающей пасте, и мужчине, молодому и гибкому, ходящему голым по квартире, ищущему свои вещи, который смотрит на тебя вплотную, выпрямясь во весь рост, и говорит так гладко, как будто читает монолог из старого фильма: как хорошо, что ты встала, знаешь, я ухожу - да-да и завтра уже не приду, ты мне не нравишься, солнце, хотя в платье вчера была потрясающей, и духи, когда мы танцевали, - а сейчас… у тебя даже коньяк дешёвый, и водки совсем не осталось - так что, извини, конечно, но я пойду. И снова слёзы, снова пытаешься быть красивой, прятать тёплые вечера и бескрайнее летнее небо под жёлтые блузки с синим пальто, и косметикой, и взглядом, который, думаешь, все замечают, но знаешь, что это не так, что надо бы нравиться, а нравиться не выходит, ведь в молодости действительно тебя любили, но любили, как что-то чистое, высокое и недостижимое, - а теперь, в старости, тихо смеются и складывают анекдоты о вздорном характере, о том, что совсем не нужна, - и опять повторяются ночи, когда хоть к кому-то уже прижаться, обнять и не отпускать, и опять дешёвый коньяк и «господи, ну когда же всё закончится…».
Фёкла чувствовала это, но не отступала ни на шаг от выбранного пути. И она не была глупой - просто вера сильнее доводов; и Фёкла мечтала о светлом будущем подобно болельщикам футбола, которые пересматривают записи с любимой командой, зная, что они проиграют, но каждый раз надеясь на последние секунды - вот сейчас, сейчас он точно забьёт!..
Чёрные цвета ей не шли - кожа была смуглой. Узким платьям мешали бёдра. Дешёвая косметика портила кожу, а хорошая стоила дорого. Многослойность в одежде Фёкле тоже не шла - то, что смотрелось на актрисах так легко и красиво, будто никто даже и не думал над образом, на ней выглядело нелепо и глупо, делая её то слишком широкой, то низкой, то вульгарной и неопрятной.
Однажды Фёклу позвала на день рождения её новая подруга - тоже продавщица на рынке: лет тридцати, уже с дряблой кожей, яркими румянами и жирно подведёнными глазами. К такому событию Фаина готовилась по-особенному: купила себе дорогое платье в одном из модных городских бутиков, где она чувствовала себя неловко и старалась выбрать наряд как можно быстрее, вешалки падали, девушка извинялась, краснела, убегала в другой магазин, и снова не знала, куда девать глаза из-за своего поношенного свитера и чёрных джинс, так нравившихся ей, но тающих в сравнении со всем, что продавалось в торговом центре, и за свою фигуру, которая казалось теперь не идеальной, и за своё простое лицо, и за прошлое, и за будущее, стучавшееся дождевыми каплями и серым широкоглазым небом в чистые окна просторных павильонов, залитых светом.
Всё-таки купив себе «маленькое чёрное платье», счастливая Фаина вышла, выбежала из бутика, и под ливнем, не под редким весенним дождём, заторопилась в парикмахерскую, прижимая рукой к сердцу белый пакет, как драгоценность, постоянно оглядываясь, не смотря под ноги крупными и такими детскими глазами, и семеня по грязному асфальту голубыми туфлями на высоком каблуке. Причёску ей делали долго - она нервничала и боялась опоздать. Вертелась, как ребёнок, под ножницами парикмахера и не могла листать очередной журнал, в котором ещё одна молодая девушка красуется с сильными руками мужчины, в котором вечный парень с улыбкой сорокалетнего обнимает юную талию - и выглядит таким счастливым, будто и талия для него первая, и сам он ещё только мальчик. Фёкла завидовала им - с чистыми лицами, в золоте и платине, целующимся…
Посмотрев на часы уже на улице, она поняла, что опаздывает. Не на много, но Фёкла не хотела пропустить ни одной секунды этого прекрасного вечера, который ни дождями, ни лужами не мог испортиться - ведь и причёской она была довольна, и платьем, которое хотела надеть только у подруги, чтобы случайно не намочить его по пути, и тем, что Тамара (так звали ту женщину) обещала познакомить её с Олегом - красавицей и умницей, как сама говорила.
Когда она пришла домой к подруге, то сразу же забежала в ванную, пока её никто не заметил, чтобы уже в дорогом наряде торжественно вручить подарок, широко улыбнуться и услышать комплименты. Хотя между раковиной и стиральной машинкой было тесно, Фёкла смогла достать платье и надеть его. Посмотрела в зеркало. Провела руками по талии - и заметила: чуть выше бёдер вылезло две нитки. Фёкла попыталась их вытащить, но они не лезли, а тянуть их сильнее она не хотела, боялась порвать; и она часто моргала, вытирая лицо вспотевшими руками, боком случайно прислонившись к стиральной машинке, покраснев, мелко дыша… Она пыталась что-то придумать, но не могла, но всё больше дрожали руки - и возле двери закричала Тамара «Фаня, Фаня!», и девушка, чего-то испугавшись, шмыгая носом и закусив губу, с мокрыми глазами, выбежала из ванной комнаты - и остановилась: напротив неё было широкое и во весь рост зеркало шкафа-купе.
Фёкла смотрела на своё отражение, на свои бледные полноватые ноги из под не одернутого платья, на складки на животе (ведь ткань прилегала плотно, а в магазине она этого не заметила так торопилась), на белое пятно от порошка и несколько вылезших ниток, на лицо с плохо подведёнными глазами, состарившееся вдруг и так резко, и такое одинокое на фоне открытой ванной комнаты с пошлым светом от крохотной жёлтой лампочки под облупившимся потолком. А из кухни доносился голос Тамары, говорившей об арбузе, дешёвом и сладком, хрене, купленном у одного таджика, плохой редьке, жирной колбасе, обвесившем продавце, о тушёном мясе, и «птичьем молоке» на десерт, а Фёкла её не слушала, и только смотрела в зеркало, и как будто видела, как под окнами далёкого старого дома опадает высокая плотная вишня, и ягоды не завязываются, и такое серое сплошное небо над всеми кустами, и всё не пишет Герде белокурый Кай, ведь мальчик вырос и давно женился, и девочка теперь умеет лепить пельмени и даже котлеты, и всех-всех голубей отпустили юноши, и их не зовут обратно, ведь голос ломается и трудно дышать, ведь юноши быстро стареют, и волосы где-то стрижёт Рапунсель, и в спящей Вероне любовь - закончилась, оставив Джульетту стоять на балконе, в ночнушке, а не молодого Ромео пьянеть в трактирах и дымно курить возле женщины без лица, но с телом прекрасным, и тихо, и тихо кричать по ночам, и часто плакать о том, как рвутся вот в этот момент мечты, как быстро седеют волосы, как молча стоит Фаина, и слышит мужские шаги, и голос Тамары - о, вот и Олег, ну, помнишь, я тебе говорила - и девушка смотрит ему в лицо, всё дряблое и некрасивое, и чересчур за сорок, за целую жизнь, которая в нём умерла, так праздно и незаметно, весной или летом - в детстве, под утро, не съеденной рисовой кашей, и мягким рассветом, который без него расцвёл, и исчез.
Все глядели на Фёклу, а она, в плохо сидящем платье, без туфель, стояла на холодном паркете и ничего не говорила, а только смотрела в лицо Олегу, пока из карих глаз её не выпростались две слезинки, пробежавшие быстро и больно, и пока она не взяла свою потрёпанную сумку, прижав её к себе влажными руками, и не вышла за дверь, озираясь, расплакавшись там, на лестничной площадке с зелёными стенами, под взорами соседей из глазков, под пищанием домофона на первом этаже, позвякивании крупных ключей - и нестерпимом стыде, что засел ниже сердца и всё проливался слезами, и никак не мог перестать зудеть, и мёрзли ступни, и пальцами Фёкла рвала подолы у платья, и было всё горше и горше, и чем же унять…
Она решила уехать из этого города.
Часть III, она же последняя
А месяцы всё продолжали бежать, и Фёкла никак не могла уехать, и деньги собирались трудно, ведь ей пришлось перейти на другую работу, продавщицей в продуктовый ларёк, где торгуют несвежими йогуртами и где почти не вспоминается девочка со звучным, красивым «Фаина», где можно зато домой брать глазированные сырки, срок годности которых выходит на следующий день, и есть их на маленькой кухне пятиэтажки, в съёмной и неаккуратной квартире, и смотреть в окно, на темнеющий город, не включая свет, ничего не видя от пыли, холодного чая и равнодушия, которое исчезало лишь по утрам, по пути в магазинчик, когда Фёкла боялась встретить знакомых, которым стыдно смотреть в глаза, - поэтому она совсем перестала следить за собой, ходила в застиранных старых вещах и думала, что так её не узнают, и думала, что многие помнят о ней, но это было не так, и однажды, когда она случайно на улице натолкнулась на Пашу, молодого человека Тамары, то он, окинув девушку взглядом, пошёл дальше, больно задев её плечом, не оглядываясь и давно-давно забыв несчастную Фаню, смотревшую вслед мужчине крупными глазами под бобровой шапкой, низко надвинутой, и Фёкла не могла идти дальше на работу, а только переминалась с ноги на ногу и крепче сжимала потрескавшиеся ручки сумки из кожзама в бледно-синий и красный гарошек.
Через три года ей удалось, наконец, накопить денег для съёма квартиры в столице и несколько новых нарядов, которые хотя и были новыми, но совсем не шли к образу «Фани», а подходили скорее к замужней сорокалетней женщине, уставшей от работы, детей и мужа, и потому покупавшей не платья, а балахоны аляпистого цвета, ведь кто ей теперь может что-то сказать, и зачем вообще выглядеть красивой после двадцати лет совместного брака, при взрослых детях и скучных подругах? Надев своё лучшее платье, купленное ещё в бытность Сергея, сидящее оттого по фигуре, красивое и действительно идущее Фёкле, она взяла один чемодан, куда умещались все её вещи, накопленные за несколько лет в двух городах, и поехала в столицу, с одной пересадкой, на электричках, садясь возле окна, охапками собиравшего деревья и тут же их бросавшего.
Тогда был прохладный и солнечный июль, и многие уезжали в отпуска, и дети на платформе махали руками, махали родителям, которые кричали в ответ «слушайтесь бабушку», и ребята плакали, и небо было ослепительно голубым, с дымкой по краям, с белёсым горизонтом и парой облаков у него, и люди смотрели друг на друга, вспоминая прошедший год, особенно весну, и удивлялись, что почти ничего не помнят, что вот, уплыли ещё 12 месяцев, и стучатся уже другие, и уходят гораздо быстрее, и ни «привета», ни «здравствуйте», а только прощайте-прощайте-прощайте, и не известно сколько осталось всем им, пассажирам, апрелей, июней и январей, и много ли смогут они сорвать подснежников или хотя бы купить их у выхода из метро, и целоваться в подъездах, на кухнях и в парках, и сколько минут возле них будут прощаться с ребёнком родители, и махать рукой, вот так, как сейчас, и часто моргать, и стоять в широком тамбуре, напрягая руку от усталости, от тяжести громадных чемоданов, с газировкой, курицей, зелёными яблоками в белых салфетках...
Тогда был июль, и Фёклу никто не провожал, и не целовал на прощание, держа её руку в своих, немного потных и мягких, и во втором электропоезде сзади девушки сел какой-то дачник, сжимая в ладонях большие рудбекии, а спереди - красивый молодой мужчина, смотревший на Фаню, одетую в лёгкое летнее платье, воздушную, словно не было всех прошлых зим, с тонкими чертами правильного лица, на которое плавно ложился свет, отчего девушка казалось ещё милее, и точные линии скул так замечательно подчёркивались контрастом цветов, будто выросших слева, на втором плане, делая Фёклу почти сказочной, сошедшей со старых фотографий и иллюстраций к детским книжкам. Молодой человек напротив долго смотрел на Фаину, а потом встал, купил у широкого и дряблого, удивлённого мужчины рудбекии, подошёл к ней и сказал, улыбаясь: ты такая красивая, и это тебе. Он протянул девушке немного завядшие цветы, и сел рядом, на жёсткое сиденье. Фёкла повернулась к нему, глядела, глядела, пытаясь найти нужные слова, а нужных то как раз и не было, и под стук колёс ей вспомнилось чёрное платье, и зелёные стены, и это постоянное желание быть не одной, а с кем-то, чтобы имело смысл вставать по утрам, в половине седьмого, делать кофе, смотреться в зеркало, спешить на работу и чистить картошку, и ходить по рынку с тяжёлыми сумками - у всего, всего этого должна быть причина, потому что если делать всё это лишь для того, чтобы не быть голодной и не замёрзнуть, то это не жизнь а какая-то пошлость, безвкусица, дрянь - так думала Фаина, но не могла всё это сказать, не могла сказать, как рада, как рада она вот этим цветам, которые много важнее и слёз, и бессонных ночей, и громких песен в наушниках… она неслышно заплакала - даже не заплакала, а просто роняла слёзы - и Дима, так звали молодого человека, обнял её, и они вместе поехали в тряской электричке, в прокуренном воздухе, ни о чём не разговаривая, а только смотря на снопы деревьев, пролетавшие мимо, на чистое небо и сплошное, до кромки высокого леса, их собственное, их лучшее лето.
***
Дима жил неподалёку от города, где снимала квартиру Фёкла, и тоже хотел уехать в столицу - поэтому он уговорил девушку немного подождать, чтобы отправиться в город вместе. Она сначала было отказалась, но потом, посмотрев на него, такого с красивыми и молодыми плечами, таким открытым взглядом - согласилась, потому что трудно было не влюбиться в Диму, да ещё с оглушительными цветами посреди дымного вагона и неуклюжих людей.
Он не говорил точно, где живёт, и поэтому встречались они то на квартире у Фёклы, которую она вновь сняла на скопленные деньги, то на станции, где остановилась электричка сразу после того, как он подарил рудбекии, куда добирались они из разных сторон. Вот эти вторые свидания Фаине нравились гораздо больше - было в них что-то сказочное, что-то неуловимо детское и вместе с тем сильное и терпкое, как в тех фильмах, что она смотрела, как в тех книгах, что бывает стыдно читать - и она чувствовала себя девочкой, и была наконец её юность, которая тогда, при Сергее, не зацвела, зато теперь распустилась пышным цветком ярко-красного цвета, какого и закат не может случиться, и под дождём, и под ливнем они любили друг друга, как те, что ночами уже не мечтают, а только всё чаще дышат, ведь всё у них есть, как те, что срывают бордовые вишни и в августе рвут подснежники, и нежности столько, что льётся в ладони, - и трудно без этого жить, когда ты молод уже и ещё, когда сладко видеть своё отраженье, и в ванной смеяться, и ждать этих встреч, малиновых, с перламутровой тонкой кожей, - в парках, садах, у метро, и лёгких не хватает, чтоб высказать всё, всю радость эту, и цедить другого губами, и знать, что не бывает смерти, ведь только тогда её и действительно нет, и верить, что темечко лета, июль, не пройдёт.
Но июль прошёл, прошёл и август, а они всё встречались, то в квартире, то на пыльной станции, и никак не уезжали, и Фёкла опять работала на рынке, и жила сплошным ожиданием чуда, а Дима просил отложить хоть ещё на немножко, и она, конечно, соглашалась - как ему можно отказать? Однажды он опоздал на свидание, а когда появился, то нёс в руках огромный букет жёлтых хризантем, и, подойдя, предложил Фёкле съездить к нему домой - познакомиться с родителями. Фёкла была рада, хотя и чувствовала себя немного странно, но любила она Диму всё так же сильно, и потому без слов отправилась за ним.
Они поймали машину, зелёного цвета пятёрку, всю пропитанную бензином, от чего Фёкле стало плохо на десятой минуте, и поехали к Диме домой. Ехали они долго - больше получаса: за опущенными окнами мелькали деревья, асфальтовая дорога сменилась песочной, всё чаще проплывали деревенские избы с резными фасадами и потрескавшейся краской, сильнее пахло коровами, и вот, водитель остановился, Дима с Фёлой вышли из машины, и её недавняя любовь сказала: вот здесь я и живу - и он показал на один из домиков с выцветшим красным железом на крыше, с бабушкой и курами, и одной свиньёй на дворе.
***
Фёкла тогда из последних сил, что остались, выронила букет, развернулась и без слов села в машину, сказала - обратно, к станции, и, собрав тем же вечером вещи, на следующий день была в столице, и была Фаня с заплаканными глазами, но улыбавшейся, уверенной, что теперь точно сбудутся все её мечты: и об имени Фаина (она представлялась всем именно так), и о красивой жизни, и о счастье под тёмной вуалью и с дорогими перчатками: непременно чёрными, подбитыми тонким мехом, и очень изящными - вместо тех оковалков, какие она носила раньше, в которых постоянно мёрзла.
Столь желанные Фаней перчатки в столице носили все, и было их полно. Цены на лучшие из них для Фаины оказались слишком высокими, и ей пришлось на зиму купить попроще и подешевле - похожие на те, что были у неё раньше, в прошлых двух городах. Она, конечно, пыталась себя убедить, что это не так, что они совсем другие, тоньше, лучше, теплее, но верилось в это с трудом, когда Фаина смотрела на грубую кожу перчаток, которых она стеснялась, ходя по людным улицам, стоя возле дорогих магазинов, не заходя в них, а только смотря на витрины, стягивая с себя на морозе перчатки, - Фаина от этого часто простужалась и должна была записываться к доктору, и отвечать ему на вопросы о том, что, мол, как вы, такая молодая, да с плохим здоровьем? - работы много, радости мало, говорила она, пожимала плечами и опускала глаза, почему-то немного улыбаясь своим постаревшим лицом, которое будто бы и не ей, а другой, тридцатипятилетней женщине принадлежало, и в очередной раз обещала она следить за собой, не пить холодного и не есть мороженного, и Фаня опять уходила, держа в руках всё ту же, совсем убитую сумку, плакать ночами, курить в окно, не смотреть на расстилавшийся под её пятнадцатым этажом город, где она снимала крохотную квартирку за баснословные деньги, и боялась дышать на мебель, плохенькую, но зато столичную, уже этим лучше неё, провинциалки с бледными губами и вечным «работы много, радости мало».
Через лет пять она встретила на улице Сергея. Она подошла к нему, поздоровалась, и он её не сразу узнал, но вспомнил через несколько минут, - и пригласил в гости к себе домой, где Фане открыла дверь Марина, постаревшая, раздавшаяся вширь, какая-то неопрятная, без тени стихов на губах и флёра в уголочках глаз, вся такая не женщина, а баба лет сорока, в халате с розочками и гвоздиками, с накрученными бигуди и тушёной курицей за плечами, на сковородке… старая подруга отвела Фаину в сторону и тихо, но настойчиво посоветовала убираться из её квартиры и больше там никогда не показываться. Пока Марина всё это шептала, пока на плите шипело прогорклое масло, Фаина кивала, немного улыбалась, и готова была уже уйти, но тут Сергей позвал всех к столу и она не смогла отказаться, и в конце всего затянувшегося и пошлого вечера Фаня получила записку от Сергея (она нашла бумажку во внутреннем кармане сумки), говорившую о страстной любви, склоне лет и о чём-то ещё, что разобрать она не смогла, чересчур маленький подчерк, но ей и не важно было это, потому что Фаина всё равно пошла бы навстречу, хотя бы все слова были нелепыми, и слишком пафосными.
Когда на следующий день в назначенное время Фаня стояла у метро, ждала, ждала долго, больше двух часов, и никто не пришёл, она сначала пыталась смеяться, чтобы вдруг не заплакать у всех на глазах, от стыда и от обиды, ведь всё её тело, всё, что было внутри - сплошной комок боли, который одной не распутать и не унять, - а потом сняла с себя серый пуховой платок, похожий на бабушкин, и, опершись на холодную стену, вся замёрзшая, сказала: какие же мы дуры…. И пошла домой, не оглядываясь, ни на кого не смотря, всхлипывая и смахивая слёзы со щёк ладонями в новых и красивых перчатках.
А на следующий день она пришла на свою работу (работала она теперь на рынке, но уже не у кассы, а там, на задворках, на складе, в глубине, за плотными стенами и крепким замком), где уже несколько месяцев подряд, каждый день, рубила сама свинину-говядину-курицу и разделывала их, и своими руками вырывала их остывавшие сердца для покупателей, такие маленькие, жалобно бьющиеся и похожие на её, спрятанное там, в густой темени груди, где совсем уже вечная ночь и большие мурашки, - и она с шумом опускала топор, и кругом шла голова от запаха, и забыта, забита нелепая жизнь, - и с вырванным сердцем, абсолютно пустая, в испачканном фартуке и ненужная, Фёкла, Фаня уходила с работы - в восемь, и ела на ужин пельмени, сосиски по праздникам, творог в четверг, и старела она в одиночестве, на узкой кровати и под низким тугим потолком, в который она не смотрела, потому что так уставала, что сразу же перед глазами всё смешивалось и плыло - и не надо было убирать постель, считать звёзды, стелить новые простыни, ведь всё делается ради чего-то, а у неё не было этого «ради», да и «чего-то» у неё тоже не было, а осталось только имя «Фаина», пятнадцатый этаж в придачу и кофе безвкусный под утро.
***
В ранние часы наступившего дня она сидела на лавочке возле своего дома, громко смеялась, то надевала, то снимала найденную где-то шляпу с широкими полями и кусками ткани, бывшей когда-то вуалью; на руку она прицепила розовый бант, а старое длинное пальто Фаня расстегнула - под ним виднелась белая ночнушка и туфли на высоком каблуке, синие, как она когда-то хотела, но бывшие теперь совсем ни к чему.
Девушка долго сидит одинокой, всё смеётся, смеётся, иногда плачет, говоря, у меня было всего три мужчины, умерший голубь, скучный пьяница и нерешительный высокий красавец - а я, видите, видите, всё равно несчастная и сижу вот здесь, мёрзну, а они то где-то в тепле, а я всех их любила, особенно первого, а они меня оставили на холоде, на январском ветру… ну что мне теперь делать? Вдруг к Фане подходит какой-то мужчина с небритым лицом и в одежде не по возрасту, слишком юношеской, и смотрит на девушку, смотрит долго, а потом становится перед ней на колени и, перебивая её монолог, убеждённо говорит: выходи, выходи за меня замуж, ты для меня дороже всего, дороже всего, забудь, забудь всё, что было. Ты такая красивая…
Фаина неожиданно замолкает, глядит на мужчину сверху вниз, качает головой и говорит ему, что, знаешь, где же ты был раньше, принц мой ненаглядный? Ну зачем ты мне теперь, а? Вот если бы чуточку по-раньше, хотя бы месяца два назад, а теперь… теперь я точно, стопроцентно одинокая - да-да, посмотри на меня, ну кому я нужна? Был вот один, жизнь его от меня зависела, да и тот сложил крылья, и умер, не дождавшись меня… Ну где же, где же ты был раньше?
После этого замолкли оба, а потом началось всё с начала, и так повторялось много раз, пока Фаня совсем не замёрзла, не встала со скамейки, и не пошла куда-то вдаль, по скверу, с рекламных плакатов по бокам которого улыбались красивые и молодые, счастливые и очень счастливые, а она всё шла, шла, не обращая внимания на этого взрослого студента, в предрассветную дымку, в рань, где не было ни машин, ни бордюров, а расцветала новая весна, во всяком случае, ей так казалось, где были живы и поля, и деревья, и чёрная смородина в маленьком саду, и где снова можно будет пить чай из блюдечка долгими вечерами и парное молоко по утрам, а потом идти за ягодами, и смотреть в бескрайнее и чистое небо, и считать дни до цветения вишни, и готовить потом варенье, и бояться темноты, и видеть, как созревают яблоки…
Ей нравилось имя Фаина, но звали её Фёклой.
Первое имя принадлежало одной девочке, которая замечательно пела и любила расчёсывать свои красивые каштановые волосы, а второе - прапрабабке, с морщинистым сухим лицом и бородавкой под нижней губой (Фёкла никогда не видела злосчастной родственницы, но точно знала, что выглядела она именно так, была, конечно, ворчливой и страшной - до такой степени, что жила на чердаке, где пряталась от людей). читать дальшеПервая ушла в город, цокая высокими каблуками столь уверенно и божественно, что машины останавливались, и водители предлагали ей стать попутчицей (Фаина, кстати, села в красный Porsche, взявшийся бог весть откуда в такой глуши, - сильно хлопнула дверью, улыбнулась чуть подвыпившему водителю, поправляя короткую юбку, и поехала, поехала ранним утром по плохой дороге, с лесом по краям), а вторая - и родилась то как-то грязно, скучно: при свечке, в крохотном подполе, откуда вылезла и восемьдесят лет прожила между кухней и коморкой, произвела трёх крепеньких детей, и умерла - прямо под крышей, весенним днём, не плача и не смеясь в свои восемьдесят пять лет, смотря сквозь пыльное окошко на чистое небо, вся в солнечных лёгких лучах… Ничего романтичного. Ну и самое неприятное для девочки: первое имя было таким редким, таким предельно изящным, дышащим на «а» и сужающимся к «и», а второе - только широким, широким на все два слога: от «о» до «а». К тому же так звали многих в тех местах, где она родилась - и все они были какими-то обычными, неинтересными, а одна, как мы узнали, вообще умерла - а быть названной в честь умершего всё-таки неприятно, согласитесь, даже если родилась и жила девочка в деревне, в доме поодаль от центра.
Крыша дома была из шифера и похожа на ту, что у соседей слева, а сам сруб, выкрашенный в зелёный цвет, на тот, что у соседей справа. Даже ягоды в саду на вкус были у всей деревни одинаковыми, ведь папы и мамы передавали друг другу отростки клубники и всё остальное - никаких особенностей, хотя прочие жители так не считали, любовно относясь к тем летним дням, когда пусть и солнце печёт, и руки затекли, и пальцы давно липкие - но зато на кухне будут стоять несколько глубоких бидонов, полных крупных ягод крыжовника и смородины.
Только вот подпол в фёклином доме был не таким как у всех – он был маленьким, и в нём вечно что-нибудь не умещалось, отчего в зиму семье из шести человек нередко приходилось перебиваться с хлеба на воду. Но всё же девочка гордилась им, этим непрактичным подполом, и одновременно – единственной (для неё) оригинальностью.
В деревне росли и другие девочки, и все они дружили между собой. Фёкла тоже дружила с ними, несмотря на то, что имена у них были ещё скучнее, чем у неё самой: Евфросинии да Глаши, или и того хуже. Она любила со всеми вместе бегать в лес, где под высокими кронами деревьев густо пахло соснами, где можно было понарошку заблудиться, пока собираешь грибы, которые сама терпеть не можешь, но которые нравится искать, поднимая ветки тёмно-зелёных кустов; где разлито невидимое солнце, где в его глубине, в самой чаще его живут сказочные три медведя, стоят пряничные домики и спит заколдованный принц (принц, конечно, один - специально для неё, для Фаины, выросшей из Фёклы).
В детстве она хотела сильно и часто любить - не важно кого, главное так любить, чтобы вот обнять - и не отпускать уже никогда. Но любить ей было некого: родителей нельзя, потому что это и так полагается, подружек нельзя, потому что Фёкла в глубине души считала всех их глупыми, а животных… они не слишком нуждались в девочке - а как без этого можно любить, целиком и полностью?
Однажды, когда вечером Фаина возвращалась домой, а где-то вдалеке слышались песни, а небо было отчаянно тёмно-синего цвета с отблесками солнца в самом низу, и воздух, воздух был влажным и ночным и фонари никак не зажигались, хотя было давно пора, и в этой летней темноте всё двигалось и мягко смеялось, девочка подумала, не обращая внимания на то, что расцветало вокруг, что расцветает не десять, а всего пару раз в жизни, и не в каждой жизни, - как грустно, как всё-таки грустно, что в сказках, рассказанных бабушками и матерью, всё выглядит красивее, чем в настоящем, что в жизни всё, даже самое волшебное и чудесное (она не верила в эти слова, но так полагалось говорить) - портится комарами, платьицем в розовый цветочек, и не спастись большим подтаявшим пломбиром и пирогом с черникой; но что ещё страшнее - ей не с кем было об этом поговорить, ей некого было приласкать, так нежно и больно стиснуть в ладонях, чтобы жалко стало того, кого обнимаешь, а не себя, и думать (даже думать - немножко шёпотом и с придыханием) «ты мой маленький, хороший, я тебя ото всего спасу - ты не думай обо мне, я справлюсь, я смогу…». Ах, как ей казалось всё это красивым, как хотелось ей жертвовать и любить тогда! - именно в таком порядке. И чтобы в конце - лягушка стала высоким-превысоким принцем.
Когда она, дойдя до дома, стала открывать калитку, то услышала шорох под ногами. Девочка посмотрела вниз и увидела голубя, одно крыло которого было в крови, местами уже запёкшейся. Фаина нагнулась, улыбнувшись, подняла его, и трепетно, как священники божий дар, со светлым лицом, на руках отнесла в свою комнату. Там она осмотрела рану, и, хотя птица потеряла много крови, девочка, перебинтовав голубя, с чистой душой легла спать, думая, что теперь есть ей кого любить, что он точно выживет, ведь так всегда бывает: найденные животные обязаны выжить, как письма, посылаемые из Франции в Тунис в начале века, обязаны дойти - сквозь море, туман и пески… Но голубь не знал о «Южном почтовом», и о Франции он тоже не знал, как и девочка, впрочем, - и умер под утро, не доставив свой ценный груз, два раза моргнув живыми глазами, и не подняв ни одного крыла - а вороны уже долбили в крышу, и петухи были готовы кричать, и под белой простынью спала Фаина, она ровно дышала, и где-то легко собирался дождь, и в ясных полях сквозь всё прорастали трава и цветы, цветы – большие и жёлтые, и над Ла-Маншем Лондон звонил Парижу и плакал об Индии с Африкой вместе, о Кипре с Танжером, о чём-то ещё, далёком и близком, но голос в помехах, и где-то всё так же стучали вороны, и тихо спала Фаина, и голубь, без всех, незамеченный и невидимый, умирал…
***
Отплакав своё, без сладости и без боли, она однажды под вечер, сидя с родителями за столом, закусила вдруг нижнюю губу, когда мама опять рассказывала о Фаине, о том, как та уходила (что стало уже притчей во языцех) - гордо, красиво и сказочно, - как она ловила машину, выставляя руку с тонким браслетом, как дул тогда сильный ветер, светило высокое яркое солнце и не пели птицы вокруг пыльной, но такой обязательной и непременной для Фани, дороги. Фёкла, внимательно слушая, подняла голову, пытаясь сделать это красиво под стук грубых вилок о дно тарелок, и ей нестерпимо, нестерпимей, чем прежде, захотелось ускользнуть, убежать отсюда, подобно чудесной Фаине, которая точно нашла своё счастье, вымарав память о доме, о девочке, о тенях в полях дождливого марта, где раньше гуляла и где теперь её не помнят маленькой, куда она никогда не сможет вернуться из далей, прекрасных, волшебных, лилейных…
Но принца нужно дождаться или найти, а время от пятнадцати лет к восемнадцати годам течёт так медленно, что кажется, совершеннолетия уже никогда не достичь, и ты будешь только вечно смотреть, как в сизую дымку уходят другие, и тают бесследно – оставив на память не больше улыбки, двух писем и трёх фотографий, вот тех, что на полках неловко стоят и жмутся стыдливо к обоям, стараясь прикрыть, как рану, - всех-всех, смешных и счастливых, и Саш и Марин, особенно Диму, что в полный рост, особенно Диму, которого ты сильнее помнишь.
Вокруг Фёклы становилось всё меньше людей - подруги, что повзрослее, уезжали, как иФаина, в города - и пусть не так красиво, как она, не в туфлях синих на каблуках, не в короткой юбке, а в сарафанах, кроссовках и кедах (какая-то Софья, говорят, вообще в шлёпках за тридевять земель, где счастье хранится, пошла - отец её выгнал из дома и дверью хлопнул так сильно, что девушка на следующий же день нашла себе друга - и не важно, что принц оказался с лысиной, водкой в холодильнике и старше её на пятнадцать лет), а Фёкла всё жила с родителями, считая дни до восемнадцатилетия, когда уж точно она сорвётся, улетит, убежит вслед за теми девочками, что курят помногу и думают, что так красиво, что тушью пользуются плохо, и часто ночами, когда рядом нет никого, ни одного голого (не обнажённого, а именно голого) любовника, парня и виски, плачут - потому что терпеть это всё, всех этих пьяных, десятых, совсем не милых, даже если и деньги, и тело - давно невозможно, давно невозможно, давно невозможно… И Фёкла о том, конечно, не знала - и так хотела туда, в большие города (даже в маленькие, лишь бы вырваться прочь из деревни, как из старого дневника), где можно быть такой божественной (ещё одно её любимое слово). Впрочем, даже если бы она и видела все эти картины - она не отказалась бы от побега, ведь со стороны даже эта водка и эта грязь рисуются замечательными.
А дни бежали, дни бежали, и Фёкла пыталась во всём походить на Фаину, читать, как она, всевозможные книжки, но их в доме совсем не оказалась, за исключением «как приготовить варенье» и «тысячи рецептов варки свинины», отчего девушке пришлось скучать ещё больше, чем прежде, но она знала точно, что вытерпит всё, даже сверх того, чтобы в свои восемнадцать, наконец, расправить плечи, причесаться под ускользнувшую Фаню, днём выйти на дорогу - и уехать туда, за кисельные берега с молочными реками, за тридевятое королевство, и дальше, за детские сказки, во взрослость, в счастливую жизнь, улыбаясь, конечно.
И вот, ранним апрельским утром, когда все ещё спали после её дня рождения, она одела голубые туфли на невысоком каблуке (так как других найти не смогла), узкое платье не по размеру и слишком крупные бусы из лунного камня; она вылезла через окно (хотя это было лишним, ведь дверь никогда не запирали) и быстро пошла к областному шоссе, изредка спотыкаясь, не успев забыть своего пьяного, от смородинных и земляничных настоек дядю, полные губы тети в брусничной помаде, вкус тушёных баклажанов, которые не умела готовить мама, и горланящего какие-то песни отца, напившегося аккурат до застолья, с непонятными друзьями в грязных куртках, подаривших Фёкле бутылку водки и широкий мужской галстук, который она тут же, как только вернулась к себе в комнату, выбросила в форточку, вспомнив через минуту, что его могут увидеть гости, выходившие гулять по маленькому саду, и как тогда начнутся расспросы, как будут дышать спиртом в лицо, и смеяться над ней так больно - Фёкле пришлось идти, сквозь зыбкие, уже не уверенно стоявшие на ногах, ряды гостей, искать галстук в крыжовнике, обдирая руки, платье… всё это было пошло и стыдно.
А сейчас Фаина, вся молодая и свежая, шла вдоль тёплой от солнца дороги, перебрасывая с руки на руку сумочку со скомканными купюрами, улыбаясь под таким невозможным, таким юным небом, от которого взрослые могли бы расплакаться, смотрела в убегавшую даль, окаймлённую сосновым лесом, выросшим прямо из её детства, теперь медленно ускользавшим из нежных ладоней девушки, которая, не останавливаясь, ловила машины, ловила долго, пока красная «семёрка» не остановилась, и девушка-водитель (Марина, как выяснилось позже) не распахнула дверь, приветливо кивнув и спросив по-весеннему просто: куда вы, такая радостная и молодая, идёте? - к ближайшему городу - садитесь, я подброшу, мне как раз по пути.
И Фаина села, Фаина согласилась, Фаина мигом оборвала все тонкие нити вот этих деревьев, близкой речки с хрустальным течением, каких совсем и нет сейчас, всех-всех полей, где со своими подругами искала крупную кукурузу - и больше уже не будет искать, - где рос новый, не её, март, со всеми тающими снегами, перелётными птицами, миндалевым счастьем и кучевыми облаками - все эти нити, казавшиеся такими прочными для многих, но не для Фаины, натянулись разом, натянулись, и порвались, не оставив ни одной слезинки у карих глаз, ни одного следа на чистом лице девушки, нёсшейся в машине и весело разговаривавшей с курящей Мариной, не смотря по сторонам, где пролетало всё, что знала Фёкла, и последний раз играло в весну, которую ей было совсем не жалко, которая осыпалась цветками вишни, - из которой она теперь ускользала.
Часть II
Его звали Сергей.
Первый раз они встретились в доме у Марины, которая с радостью согласилась взять Фаню соседкой по квартире. Новая подруга Фёклы вообще была доброй и немного странной женщиной, из тех, что читают Бродского до полвторого ночи вслух, сидя на кухне и медленно потягивая чай, что вечно пекут пироги для друзей, а кушают ихсами, что курят подолгу и смотрят в окно, мечтая о потрясающем стихотворении, слетающем нежно с губ, таком брусничном или малиновом, которое точно не им дано написать, а дано завтра под вечер какой-нибудь переводчице, смотрящей на вечный Париж, Бангкок или Лондон, а не как они - на смолкающий к девяти механический завод: в Саратове, Ейске, Уфе… Но самое прелестное в Марине было то, что она обо всём этом знала, и жила всё равно именно так, не умея, по-видимому, жить иначе, хотя, конечно, пробовала, и пробовала она безуспешно, через некоторое время просто смирившись с собой, такой вот непоэтичной, земной, с нулём волшебства и джинсами с рынка вместо готье, такой вот красивой, но не прекрасной.
Эти её качества быстро поняла Фаина, которой они сразу показались скучными, и ещё быстрее их понял Сергей, молодой человек Марины, целовавший, впрочем, её до сих пор: из жалости, робости, съёмной квартиры, привычки есть вкусно и спать до полудня в субботу и в воскресенье, привычки – спать с кем-нибудь.
В тот вечер перед субботой, когда Фаина встретилась с Сергеем, он был на редкость хорошо одет, выбрит, не пьян, что случалось с ним по пятницам, с сигаретой в зубах, коробкой конфет «Ассорти», шампанским и даже в костюме с розой нелепой в петличке, весь ужасно из старого фильма, низкобюджетного и снятого плохо, так что и зрители бы разбежались, не досидевшись до середины… Но Фёкла в кино не бывала и запаха дешёвого одеколона, купленного в безвестном киоске на рынке, широкой улыбки тонких губ и 30-летних плеч ей было вполне достаточно.
- А… Марина дома? - спросил он, заглядывая в квартиру.
- Её нет - ещё не пришла с работы, - ответила она, и добавила через пару секунд, одёрнув красную юбку, короткую и в обтяжку, улыбнувшись смело и так по-детски, посмотрев снизу вверх на него, такого сказочного и долгожданного, - зато я - есть.
Она влюбилась так, как не влюбляются в людей. Ну, а потом, потом было много всего: чай, конфеты, ухаживания (совсем недолгие), цветы, цветы, немного цветов, холодный сад, дожди, скамейка, промокло единственное платье, так быстро, так быстро вот это тёплое, тёплое, тёплое и тут же растаявшее «люблю» - и после кровать («она же такая узкая, как вы здесь с ней этим занимались?» - «что? Молчи, молчи, пожалуйста»), бесконечные ожидания, тугой механизм часов, одинокие завтраки, обеды и ужины, хоть рядом и были люди, пятничные явления высокого красавца с жёсткими руками, такие мгновенные объятия («скоро Марина с работы…»), чужая любовь за стенкой и бесконечные улицы из-за этого, первые сигареты, и постоянные ливни, ливни, осенние ливни, и разом - суббота, воскресение, утро понедельника: боже, ещё четыре с половиной дня, четыре с половиной дня, и кофе так мало, на донышке - ну как, как я его дождусь?
Из всех этих нескончаемых дней Фаине особенно запомнился один сентябрьский вечер: они лежали на старой узкой кровати (обивка цвета красной смородины), над ними было распахнутое настежь окно с набухшим небом и шёл очередной дождь и вдалеке сахарилась гроза, и ближе гораздо играла тюль - а они мелко целовались: он всё торопился, торопился, стягивая с неё узкую кофту ванильного цвета, шуршала молния, нестерпимо тёрлась друг о друга одежда, и скоро должна была придти Марина, от чего становилось холодно там, внизу живота, и дождь переходил в ливень, капли задувало уже в квартиру, тюль белой сорочкой вывернуло наружу, и медленно зажглась неоновая вывеска отеля напротив, переливаясь голубыми и фиолетовыми цветами, и опять эти мелкие поцелуи, вверх по спине, к нежным плечам, как извинение за тонкую нестиранную простынь… Он, отвернувшись, спал, а она смотрела в высокий потолок, исписанный отражением промокших стёкол, мёрзла под покрывалом в чёрно-белый бутон, широко моргала, гладила его чуть тёплую руку, и всё говорила про себя «как я тебя люблю, так нельзя любить, а я вот люблю…», и всё хотела спросить: а ты, ты меня любишь? - и посмотреть в красивые глаза, и узнать ответ, чтобы можно было жить ещё неделю, а потом опять увидеть вот эти волосы, ладони, пальцы…
Вдруг загорелись, как в детстве, фонари, зашумели по дорожной магистрали ещё советские машины, небо совсем потемнело, и расплавился в вечере потолок, и Фёкла ёжилась под покрывалом, и она повернула к низенькой тумбочке голову, где стояли в аккуратно разрезанной пластиковой бутылке, в чистой воде засохшие цветы, из тех первых, что он ей дарил и что он сейчас ей совсем не дарит, и три слезинки показались у глаз, - ведь плакать рядом с ним ей было нельзя, - высыхая медленно на юной, едва приподнятой шее.
И бежали месяцы. Проносилась осень, оставляя за собой использованные носовые платки, не сказать бы презервативы, неистраченную любовь и холодные руки от нехватки денег на хорошие перчатки. Она уже давно устроилась продавщицей в каком-то маленьком магазинчике, торгующим дешёвой, броской одеждой, и хотя Фёкла сама понимала, идя в первый раз на работу, что это вовсе не то, чего она всегда хотела, что эти вот вещи с блёстками и неважным покроем скоро спрыгнут со своих пластиковых вешалок, возьмут её за руки, и потянут вслед за собой, в мир храпящего мужа, желтеющей ванны и вечно нечищеной раковины, где постоянная грязь, грязь особенно после любви, и перегаром дышащие простыни, липкие поцелуи и полночная нежность, что больше похожа на боль, на пошлость, которой одной Фаина действительно боялась; она всё равно шла в назначенный ларёк, и среди ширпотреба неуверенно ходила в туфлях на высоких каблуках, озиралась вокруг, прикладывая руки к груди, защищая толи светлую блузку, толи то, что бьётся под ней, говорила вслух «нет-нет, мне ничего этого не надо, не надо», качала головой с выбившейся чёлкой, и снова озиралась, запирала дверь и плакала, плакала смотря на грубые джинсы, толстые кофты и юбки с непростроченным швом.
В тот же день, а это была пятница, Марина всё узнала о ней и Сергее. Когда она их увидела, они лежали на кровати, молчали, нелепые, укутывались в одно одеяло, и Фёкла улыбалась, а он всё крепче её обнимал… Фаине было стыдно одеваться при Марине, которая смотрела на неё и на Сергея, безжалостно заставляя себя видеть всё это, видеть, как краснеет девушка с почти идеальным телом, какого у неё самой никогда не было, как несостоявшийся жених ищет её фиолетовое платье и помогает его надеть, как выходят они из квартиры, опустевшей мгновенно и так невыносимо больно, что Марина вышла на лестничную площадку, закусывая губу; она отсчитывала чужие совсем шаги, дробные и гулкие, Фаины и Сергея, обернувшихся на изгибе лестницы, посмотревших вверх, на совсем несчастную, бедную женщину около тридцати пяти, с которой тут же слетел весь её флёр Ахматовой и мятных стихов, стоявшую так невозможно голой, что было видно все её тихие всхлипы, простую косметику и немолодое одиночество, которое ничем не запьёшь, - и у Марины выпала из рук чёрная большая сумка, и она опёрлась на дверной косяк, глядя прямо перед собой, часто заморгала крупными не подведёнными глазами с морщинками слева и справа, и про себя заплакала, закрывая лицо руками и не в силах уйти в квартиру, чтобы не было жалко её Фаине, у которой и действительно тряслись плечи, которая действительно хотела броситься извиняться перед Мариной и целовать ей ладони, чтобы только простила, чтобы самой не стареть, не стараться ночами заснуть поскорее, прячась от этих лестничных зелёных стен, от упавшей сумки с редкими мятыми купюрами в пятьдесят рублей, двумя пирожными, и от самой Марины, стоящей в дверях, с короткими волосами, плачущей… Но она этого не сделала, уходя вслед за торопившимся Сергеем, который, выйдя на улицу, пробормотал «дура», закурил сигарету и пошёл на съёмную квартиру, не дожидаясь Фаины, зная, что она всё равно пойдёт за ним.
А где-то вдали заходило солнце. Серебрился тонкий лёд. Первый снег легко падал с раздавшегося во все стороны вечернего неба, по-зимнему свежего и алого в уголках. Сергей и Фёкла уже сидели у него в комнате, средней из трёх, что были в квартире. Кроме голых стен, двух стульев и кровати с железными подлокотниками в ней ничего не было. На кухне свистел чайник - одинокая бабка, хозяйка квартиры, кипятила его на плите. Кроме них троих в квартире никого не было - Александра Матвевна (так звали старушку), почему-то больше не брала постояльцев. Она говорила, мол, на хлеб хватает, и ладно. Причмокивала сухими губами, и шла на кухню, где в разговорах с двумя фотографиями мужа на холодильнике, маленьким телевизором советских времён и пельменями, которые обожала и лепила сама, проводила большую часть дня. Вот и сейчас Александра Матвевна была на своём привычном месте, следила за чайником на плите и расставляла на белом столе тарелки с извечными пельменями, такими крупными и толстыми, что они не проваривались и липли всегда к зубам.
О новой девушке она даже не спросила и не предложила ей свободную комнату, словно ни Фёклы, ни свободных комнат не существовало. Посмотрев, как молодые едят, старушка по обыкновению причмокнула, сложила руки, улыбнулась, сказала «мои хорошие», обращаясь толи к пельменям, толи к Фёкле с Сергеем, и зашаркала к себе в комнату - крохотную, похожую скорее на широкий шкаф, с миниатюрной кроваткой, на которой она спала, поджимая худые ноги и отвернувшись к стене в обоях бледно-розового цвета, с цветочками.
Оставшись вдвоём, они ели молча. Сергей на неё не смотрел, а Фёкла только изредка поднимала глаза, боясь ему надоесть, боясь, что тогда он встанет, громко хлопнет ладонью по столу, так что задребезжат ложки в стеклянных чашках, как дребезжат они в поездах, и скажет ей убираться отсюда - а ей очень не хотелось уходить: совсем не из-за холода, зимы на улице (об этом она не думала), но из-за расставания с Сергеем, которого всё больше любила, хотя куда уж больше, хотя уж как можно такого любить…
Но любить было можно, считала девушка, чем она и занималась, при том, что времени на это было немного: Фёкла работала в две смены, уже никак не реагируя на развешенные безвкусные вещи, а Сергей всё чаще приходил домой к двум часам ночи, пьяный на столько, что ей приходилось его раздевать, как отца раздевала мама, стягивать ботинки, брюки, ложиться на полу, и продолжать, продолжать любить, и болеть от не-поцелуев, которых так боялась, особенно утром, в январе, когда по подоконнику прыгали птицы и вороны стучали по трубам, а солнце переливалось на горках снега у них под окном, а Фаина лежала на холодном полу, смотрела в потолок, мёрзла, и не плакала, потому что ей ни что теперь не напоминало о детстве (свет фонарей до 12 этажа не доходил) и о прошлой жизни в любовницах у Сергея - цветы уже не только завяли, но осыпались и пошли вместе с ветром гулять по тихим комнатам, по галдящим улицам.
И ещё несколько месяцев прошло. Фёкла всё реже смотрелась в зеркало и всё меньше заботилась о себе - она даже в парикмахерскую не ходила, а лишь подвязывала волосы бледно-голубым платком. Всё так же любила Сергея, который в ответ любил её давно не каждую пятницу, а только через. И так бы оно, наверное, и продолжалось, если бы однажды, когда Фаина пришла с работы пораньше, она не раскрыла перед собой дверь и не увидела один свой чемодан, полностью собранный, и записку на нём, от Сергея: я тебя больше не люблю, прощай, Сергей. В начале она прочитала это именно так, с запятыми вместо точек. Потом вместе с точками, по слогам. Никак не могла поверить, не могла поверить.
А после взяла свои вещи, посмотрела ещё раз, последний, на квартиру, где гуляли сквозняки, где пряталось под слоем пыли, за мебелью и в мелких трещинках на полу её несбывшееся счастье, которое в лицо узнало бы Фаину, вздохнула глубоко, чтобы не плакать, развернулась - и ушла, закрыв за собой дверь, покрепче сжав ручку дешёвого чемодана и не стуча высокими каблуками, потому что пару недель как не могла их уже носить…
***
Она переехала в город поближе к столице - на саму столицу денег пока не хватало. На новом месте Фёкла опять устроилась продавщицей в крохотный магазинчик. Уже ничего не боялась. Была одинокой и даже сперва спокойной - решила заняться собой: она принялась читать книжки модных авторов (Мураками, Коэльо и Достоевский), смотреть в кинотеатрах арт-хаус на самых последних сеансах, ходить на поэтические вечера каких-то подвыпивших поэтов, умевших только красиво читать или тонко взмахивать руками, или, что редкость, то и другое вместе, и часто, и быстро.
Публика на таких вечерах была своеобразной: жеманные барышни в длинных платьях, юноши с чёрными сумками и пивом «Балтика» в них, почтенные пенсионеры, ни слова не понимавшие, но всегда очень хлопавшие в конце, когда непризнанный и уж точно одарённый стихотворец раскланивался, с едва заметным пренебрежением, и улыбался так юно - своими тридцатипятилетними губами. Хотя, конечно, попадались и интересные люди - но Фёкла на них не обращала внимания. Она думала, что пока не станет похожей на одну из тех героинь чёрно-белых фильмов, что носят длинные перчатки и вуаль, и широкополые шляпки, вновь ставшие популярными, её опять бросят, как бросил Сергей. Фёкла хотела быть своеобразной, чтобы ей удивлялись, она хотела наконец-то стать той самой Фаиной в платье-футляре, загадкой, которую все любят и которая может выбирать, кого любить сегодня, а кого - завтра. Она хотела быть свободной.
Но Фёкла смотрела на своё открытое, немного простое лицо, и не могла представить себя в том волнительном и чарующем образе, которого пыталась достичь, ведь выросла она - из пшеничных полей и маминых пирогов с капустой, с земляникой, из ранних рассветов и парного молока, которое пьёшь, пьёшь и никак не напьёшься, и пенкой оно липнет к губам, из тех далёких, ушедших безвозвратно, тёмных вечеров и натопленных комнат, где можно было сидеть на чистой постели и пить чай из блюдечка в прикуску со свежими блинами или баранками… только вот не годятся баранки к сигаретным ночам и дымным поцелуям, стихам, стихам и водке, гитаре друга, песням Земфиры, кофе под утро, отсутствию сахара, жёлтым зубам в конце концов и отбеливающей пасте, и мужчине, молодому и гибкому, ходящему голым по квартире, ищущему свои вещи, который смотрит на тебя вплотную, выпрямясь во весь рост, и говорит так гладко, как будто читает монолог из старого фильма: как хорошо, что ты встала, знаешь, я ухожу - да-да и завтра уже не приду, ты мне не нравишься, солнце, хотя в платье вчера была потрясающей, и духи, когда мы танцевали, - а сейчас… у тебя даже коньяк дешёвый, и водки совсем не осталось - так что, извини, конечно, но я пойду. И снова слёзы, снова пытаешься быть красивой, прятать тёплые вечера и бескрайнее летнее небо под жёлтые блузки с синим пальто, и косметикой, и взглядом, который, думаешь, все замечают, но знаешь, что это не так, что надо бы нравиться, а нравиться не выходит, ведь в молодости действительно тебя любили, но любили, как что-то чистое, высокое и недостижимое, - а теперь, в старости, тихо смеются и складывают анекдоты о вздорном характере, о том, что совсем не нужна, - и опять повторяются ночи, когда хоть к кому-то уже прижаться, обнять и не отпускать, и опять дешёвый коньяк и «господи, ну когда же всё закончится…».
Фёкла чувствовала это, но не отступала ни на шаг от выбранного пути. И она не была глупой - просто вера сильнее доводов; и Фёкла мечтала о светлом будущем подобно болельщикам футбола, которые пересматривают записи с любимой командой, зная, что они проиграют, но каждый раз надеясь на последние секунды - вот сейчас, сейчас он точно забьёт!..
Чёрные цвета ей не шли - кожа была смуглой. Узким платьям мешали бёдра. Дешёвая косметика портила кожу, а хорошая стоила дорого. Многослойность в одежде Фёкле тоже не шла - то, что смотрелось на актрисах так легко и красиво, будто никто даже и не думал над образом, на ней выглядело нелепо и глупо, делая её то слишком широкой, то низкой, то вульгарной и неопрятной.
Однажды Фёклу позвала на день рождения её новая подруга - тоже продавщица на рынке: лет тридцати, уже с дряблой кожей, яркими румянами и жирно подведёнными глазами. К такому событию Фаина готовилась по-особенному: купила себе дорогое платье в одном из модных городских бутиков, где она чувствовала себя неловко и старалась выбрать наряд как можно быстрее, вешалки падали, девушка извинялась, краснела, убегала в другой магазин, и снова не знала, куда девать глаза из-за своего поношенного свитера и чёрных джинс, так нравившихся ей, но тающих в сравнении со всем, что продавалось в торговом центре, и за свою фигуру, которая казалось теперь не идеальной, и за своё простое лицо, и за прошлое, и за будущее, стучавшееся дождевыми каплями и серым широкоглазым небом в чистые окна просторных павильонов, залитых светом.
Всё-таки купив себе «маленькое чёрное платье», счастливая Фаина вышла, выбежала из бутика, и под ливнем, не под редким весенним дождём, заторопилась в парикмахерскую, прижимая рукой к сердцу белый пакет, как драгоценность, постоянно оглядываясь, не смотря под ноги крупными и такими детскими глазами, и семеня по грязному асфальту голубыми туфлями на высоком каблуке. Причёску ей делали долго - она нервничала и боялась опоздать. Вертелась, как ребёнок, под ножницами парикмахера и не могла листать очередной журнал, в котором ещё одна молодая девушка красуется с сильными руками мужчины, в котором вечный парень с улыбкой сорокалетнего обнимает юную талию - и выглядит таким счастливым, будто и талия для него первая, и сам он ещё только мальчик. Фёкла завидовала им - с чистыми лицами, в золоте и платине, целующимся…
Посмотрев на часы уже на улице, она поняла, что опаздывает. Не на много, но Фёкла не хотела пропустить ни одной секунды этого прекрасного вечера, который ни дождями, ни лужами не мог испортиться - ведь и причёской она была довольна, и платьем, которое хотела надеть только у подруги, чтобы случайно не намочить его по пути, и тем, что Тамара (так звали ту женщину) обещала познакомить её с Олегом - красавицей и умницей, как сама говорила.
Когда она пришла домой к подруге, то сразу же забежала в ванную, пока её никто не заметил, чтобы уже в дорогом наряде торжественно вручить подарок, широко улыбнуться и услышать комплименты. Хотя между раковиной и стиральной машинкой было тесно, Фёкла смогла достать платье и надеть его. Посмотрела в зеркало. Провела руками по талии - и заметила: чуть выше бёдер вылезло две нитки. Фёкла попыталась их вытащить, но они не лезли, а тянуть их сильнее она не хотела, боялась порвать; и она часто моргала, вытирая лицо вспотевшими руками, боком случайно прислонившись к стиральной машинке, покраснев, мелко дыша… Она пыталась что-то придумать, но не могла, но всё больше дрожали руки - и возле двери закричала Тамара «Фаня, Фаня!», и девушка, чего-то испугавшись, шмыгая носом и закусив губу, с мокрыми глазами, выбежала из ванной комнаты - и остановилась: напротив неё было широкое и во весь рост зеркало шкафа-купе.
Фёкла смотрела на своё отражение, на свои бледные полноватые ноги из под не одернутого платья, на складки на животе (ведь ткань прилегала плотно, а в магазине она этого не заметила так торопилась), на белое пятно от порошка и несколько вылезших ниток, на лицо с плохо подведёнными глазами, состарившееся вдруг и так резко, и такое одинокое на фоне открытой ванной комнаты с пошлым светом от крохотной жёлтой лампочки под облупившимся потолком. А из кухни доносился голос Тамары, говорившей об арбузе, дешёвом и сладком, хрене, купленном у одного таджика, плохой редьке, жирной колбасе, обвесившем продавце, о тушёном мясе, и «птичьем молоке» на десерт, а Фёкла её не слушала, и только смотрела в зеркало, и как будто видела, как под окнами далёкого старого дома опадает высокая плотная вишня, и ягоды не завязываются, и такое серое сплошное небо над всеми кустами, и всё не пишет Герде белокурый Кай, ведь мальчик вырос и давно женился, и девочка теперь умеет лепить пельмени и даже котлеты, и всех-всех голубей отпустили юноши, и их не зовут обратно, ведь голос ломается и трудно дышать, ведь юноши быстро стареют, и волосы где-то стрижёт Рапунсель, и в спящей Вероне любовь - закончилась, оставив Джульетту стоять на балконе, в ночнушке, а не молодого Ромео пьянеть в трактирах и дымно курить возле женщины без лица, но с телом прекрасным, и тихо, и тихо кричать по ночам, и часто плакать о том, как рвутся вот в этот момент мечты, как быстро седеют волосы, как молча стоит Фаина, и слышит мужские шаги, и голос Тамары - о, вот и Олег, ну, помнишь, я тебе говорила - и девушка смотрит ему в лицо, всё дряблое и некрасивое, и чересчур за сорок, за целую жизнь, которая в нём умерла, так праздно и незаметно, весной или летом - в детстве, под утро, не съеденной рисовой кашей, и мягким рассветом, который без него расцвёл, и исчез.
Все глядели на Фёклу, а она, в плохо сидящем платье, без туфель, стояла на холодном паркете и ничего не говорила, а только смотрела в лицо Олегу, пока из карих глаз её не выпростались две слезинки, пробежавшие быстро и больно, и пока она не взяла свою потрёпанную сумку, прижав её к себе влажными руками, и не вышла за дверь, озираясь, расплакавшись там, на лестничной площадке с зелёными стенами, под взорами соседей из глазков, под пищанием домофона на первом этаже, позвякивании крупных ключей - и нестерпимом стыде, что засел ниже сердца и всё проливался слезами, и никак не мог перестать зудеть, и мёрзли ступни, и пальцами Фёкла рвала подолы у платья, и было всё горше и горше, и чем же унять…
Она решила уехать из этого города.
Часть III, она же последняя
А месяцы всё продолжали бежать, и Фёкла никак не могла уехать, и деньги собирались трудно, ведь ей пришлось перейти на другую работу, продавщицей в продуктовый ларёк, где торгуют несвежими йогуртами и где почти не вспоминается девочка со звучным, красивым «Фаина», где можно зато домой брать глазированные сырки, срок годности которых выходит на следующий день, и есть их на маленькой кухне пятиэтажки, в съёмной и неаккуратной квартире, и смотреть в окно, на темнеющий город, не включая свет, ничего не видя от пыли, холодного чая и равнодушия, которое исчезало лишь по утрам, по пути в магазинчик, когда Фёкла боялась встретить знакомых, которым стыдно смотреть в глаза, - поэтому она совсем перестала следить за собой, ходила в застиранных старых вещах и думала, что так её не узнают, и думала, что многие помнят о ней, но это было не так, и однажды, когда она случайно на улице натолкнулась на Пашу, молодого человека Тамары, то он, окинув девушку взглядом, пошёл дальше, больно задев её плечом, не оглядываясь и давно-давно забыв несчастную Фаню, смотревшую вслед мужчине крупными глазами под бобровой шапкой, низко надвинутой, и Фёкла не могла идти дальше на работу, а только переминалась с ноги на ногу и крепче сжимала потрескавшиеся ручки сумки из кожзама в бледно-синий и красный гарошек.
Через три года ей удалось, наконец, накопить денег для съёма квартиры в столице и несколько новых нарядов, которые хотя и были новыми, но совсем не шли к образу «Фани», а подходили скорее к замужней сорокалетней женщине, уставшей от работы, детей и мужа, и потому покупавшей не платья, а балахоны аляпистого цвета, ведь кто ей теперь может что-то сказать, и зачем вообще выглядеть красивой после двадцати лет совместного брака, при взрослых детях и скучных подругах? Надев своё лучшее платье, купленное ещё в бытность Сергея, сидящее оттого по фигуре, красивое и действительно идущее Фёкле, она взяла один чемодан, куда умещались все её вещи, накопленные за несколько лет в двух городах, и поехала в столицу, с одной пересадкой, на электричках, садясь возле окна, охапками собиравшего деревья и тут же их бросавшего.
Тогда был прохладный и солнечный июль, и многие уезжали в отпуска, и дети на платформе махали руками, махали родителям, которые кричали в ответ «слушайтесь бабушку», и ребята плакали, и небо было ослепительно голубым, с дымкой по краям, с белёсым горизонтом и парой облаков у него, и люди смотрели друг на друга, вспоминая прошедший год, особенно весну, и удивлялись, что почти ничего не помнят, что вот, уплыли ещё 12 месяцев, и стучатся уже другие, и уходят гораздо быстрее, и ни «привета», ни «здравствуйте», а только прощайте-прощайте-прощайте, и не известно сколько осталось всем им, пассажирам, апрелей, июней и январей, и много ли смогут они сорвать подснежников или хотя бы купить их у выхода из метро, и целоваться в подъездах, на кухнях и в парках, и сколько минут возле них будут прощаться с ребёнком родители, и махать рукой, вот так, как сейчас, и часто моргать, и стоять в широком тамбуре, напрягая руку от усталости, от тяжести громадных чемоданов, с газировкой, курицей, зелёными яблоками в белых салфетках...
Тогда был июль, и Фёклу никто не провожал, и не целовал на прощание, держа её руку в своих, немного потных и мягких, и во втором электропоезде сзади девушки сел какой-то дачник, сжимая в ладонях большие рудбекии, а спереди - красивый молодой мужчина, смотревший на Фаню, одетую в лёгкое летнее платье, воздушную, словно не было всех прошлых зим, с тонкими чертами правильного лица, на которое плавно ложился свет, отчего девушка казалось ещё милее, и точные линии скул так замечательно подчёркивались контрастом цветов, будто выросших слева, на втором плане, делая Фёклу почти сказочной, сошедшей со старых фотографий и иллюстраций к детским книжкам. Молодой человек напротив долго смотрел на Фаину, а потом встал, купил у широкого и дряблого, удивлённого мужчины рудбекии, подошёл к ней и сказал, улыбаясь: ты такая красивая, и это тебе. Он протянул девушке немного завядшие цветы, и сел рядом, на жёсткое сиденье. Фёкла повернулась к нему, глядела, глядела, пытаясь найти нужные слова, а нужных то как раз и не было, и под стук колёс ей вспомнилось чёрное платье, и зелёные стены, и это постоянное желание быть не одной, а с кем-то, чтобы имело смысл вставать по утрам, в половине седьмого, делать кофе, смотреться в зеркало, спешить на работу и чистить картошку, и ходить по рынку с тяжёлыми сумками - у всего, всего этого должна быть причина, потому что если делать всё это лишь для того, чтобы не быть голодной и не замёрзнуть, то это не жизнь а какая-то пошлость, безвкусица, дрянь - так думала Фаина, но не могла всё это сказать, не могла сказать, как рада, как рада она вот этим цветам, которые много важнее и слёз, и бессонных ночей, и громких песен в наушниках… она неслышно заплакала - даже не заплакала, а просто роняла слёзы - и Дима, так звали молодого человека, обнял её, и они вместе поехали в тряской электричке, в прокуренном воздухе, ни о чём не разговаривая, а только смотря на снопы деревьев, пролетавшие мимо, на чистое небо и сплошное, до кромки высокого леса, их собственное, их лучшее лето.
***
Дима жил неподалёку от города, где снимала квартиру Фёкла, и тоже хотел уехать в столицу - поэтому он уговорил девушку немного подождать, чтобы отправиться в город вместе. Она сначала было отказалась, но потом, посмотрев на него, такого с красивыми и молодыми плечами, таким открытым взглядом - согласилась, потому что трудно было не влюбиться в Диму, да ещё с оглушительными цветами посреди дымного вагона и неуклюжих людей.
Он не говорил точно, где живёт, и поэтому встречались они то на квартире у Фёклы, которую она вновь сняла на скопленные деньги, то на станции, где остановилась электричка сразу после того, как он подарил рудбекии, куда добирались они из разных сторон. Вот эти вторые свидания Фаине нравились гораздо больше - было в них что-то сказочное, что-то неуловимо детское и вместе с тем сильное и терпкое, как в тех фильмах, что она смотрела, как в тех книгах, что бывает стыдно читать - и она чувствовала себя девочкой, и была наконец её юность, которая тогда, при Сергее, не зацвела, зато теперь распустилась пышным цветком ярко-красного цвета, какого и закат не может случиться, и под дождём, и под ливнем они любили друг друга, как те, что ночами уже не мечтают, а только всё чаще дышат, ведь всё у них есть, как те, что срывают бордовые вишни и в августе рвут подснежники, и нежности столько, что льётся в ладони, - и трудно без этого жить, когда ты молод уже и ещё, когда сладко видеть своё отраженье, и в ванной смеяться, и ждать этих встреч, малиновых, с перламутровой тонкой кожей, - в парках, садах, у метро, и лёгких не хватает, чтоб высказать всё, всю радость эту, и цедить другого губами, и знать, что не бывает смерти, ведь только тогда её и действительно нет, и верить, что темечко лета, июль, не пройдёт.
Но июль прошёл, прошёл и август, а они всё встречались, то в квартире, то на пыльной станции, и никак не уезжали, и Фёкла опять работала на рынке, и жила сплошным ожиданием чуда, а Дима просил отложить хоть ещё на немножко, и она, конечно, соглашалась - как ему можно отказать? Однажды он опоздал на свидание, а когда появился, то нёс в руках огромный букет жёлтых хризантем, и, подойдя, предложил Фёкле съездить к нему домой - познакомиться с родителями. Фёкла была рада, хотя и чувствовала себя немного странно, но любила она Диму всё так же сильно, и потому без слов отправилась за ним.
Они поймали машину, зелёного цвета пятёрку, всю пропитанную бензином, от чего Фёкле стало плохо на десятой минуте, и поехали к Диме домой. Ехали они долго - больше получаса: за опущенными окнами мелькали деревья, асфальтовая дорога сменилась песочной, всё чаще проплывали деревенские избы с резными фасадами и потрескавшейся краской, сильнее пахло коровами, и вот, водитель остановился, Дима с Фёлой вышли из машины, и её недавняя любовь сказала: вот здесь я и живу - и он показал на один из домиков с выцветшим красным железом на крыше, с бабушкой и курами, и одной свиньёй на дворе.
***
Фёкла тогда из последних сил, что остались, выронила букет, развернулась и без слов села в машину, сказала - обратно, к станции, и, собрав тем же вечером вещи, на следующий день была в столице, и была Фаня с заплаканными глазами, но улыбавшейся, уверенной, что теперь точно сбудутся все её мечты: и об имени Фаина (она представлялась всем именно так), и о красивой жизни, и о счастье под тёмной вуалью и с дорогими перчатками: непременно чёрными, подбитыми тонким мехом, и очень изящными - вместо тех оковалков, какие она носила раньше, в которых постоянно мёрзла.
Столь желанные Фаней перчатки в столице носили все, и было их полно. Цены на лучшие из них для Фаины оказались слишком высокими, и ей пришлось на зиму купить попроще и подешевле - похожие на те, что были у неё раньше, в прошлых двух городах. Она, конечно, пыталась себя убедить, что это не так, что они совсем другие, тоньше, лучше, теплее, но верилось в это с трудом, когда Фаина смотрела на грубую кожу перчаток, которых она стеснялась, ходя по людным улицам, стоя возле дорогих магазинов, не заходя в них, а только смотря на витрины, стягивая с себя на морозе перчатки, - Фаина от этого часто простужалась и должна была записываться к доктору, и отвечать ему на вопросы о том, что, мол, как вы, такая молодая, да с плохим здоровьем? - работы много, радости мало, говорила она, пожимала плечами и опускала глаза, почему-то немного улыбаясь своим постаревшим лицом, которое будто бы и не ей, а другой, тридцатипятилетней женщине принадлежало, и в очередной раз обещала она следить за собой, не пить холодного и не есть мороженного, и Фаня опять уходила, держа в руках всё ту же, совсем убитую сумку, плакать ночами, курить в окно, не смотреть на расстилавшийся под её пятнадцатым этажом город, где она снимала крохотную квартирку за баснословные деньги, и боялась дышать на мебель, плохенькую, но зато столичную, уже этим лучше неё, провинциалки с бледными губами и вечным «работы много, радости мало».
Через лет пять она встретила на улице Сергея. Она подошла к нему, поздоровалась, и он её не сразу узнал, но вспомнил через несколько минут, - и пригласил в гости к себе домой, где Фане открыла дверь Марина, постаревшая, раздавшаяся вширь, какая-то неопрятная, без тени стихов на губах и флёра в уголочках глаз, вся такая не женщина, а баба лет сорока, в халате с розочками и гвоздиками, с накрученными бигуди и тушёной курицей за плечами, на сковородке… старая подруга отвела Фаину в сторону и тихо, но настойчиво посоветовала убираться из её квартиры и больше там никогда не показываться. Пока Марина всё это шептала, пока на плите шипело прогорклое масло, Фаина кивала, немного улыбалась, и готова была уже уйти, но тут Сергей позвал всех к столу и она не смогла отказаться, и в конце всего затянувшегося и пошлого вечера Фаня получила записку от Сергея (она нашла бумажку во внутреннем кармане сумки), говорившую о страстной любви, склоне лет и о чём-то ещё, что разобрать она не смогла, чересчур маленький подчерк, но ей и не важно было это, потому что Фаина всё равно пошла бы навстречу, хотя бы все слова были нелепыми, и слишком пафосными.
Когда на следующий день в назначенное время Фаня стояла у метро, ждала, ждала долго, больше двух часов, и никто не пришёл, она сначала пыталась смеяться, чтобы вдруг не заплакать у всех на глазах, от стыда и от обиды, ведь всё её тело, всё, что было внутри - сплошной комок боли, который одной не распутать и не унять, - а потом сняла с себя серый пуховой платок, похожий на бабушкин, и, опершись на холодную стену, вся замёрзшая, сказала: какие же мы дуры…. И пошла домой, не оглядываясь, ни на кого не смотря, всхлипывая и смахивая слёзы со щёк ладонями в новых и красивых перчатках.
А на следующий день она пришла на свою работу (работала она теперь на рынке, но уже не у кассы, а там, на задворках, на складе, в глубине, за плотными стенами и крепким замком), где уже несколько месяцев подряд, каждый день, рубила сама свинину-говядину-курицу и разделывала их, и своими руками вырывала их остывавшие сердца для покупателей, такие маленькие, жалобно бьющиеся и похожие на её, спрятанное там, в густой темени груди, где совсем уже вечная ночь и большие мурашки, - и она с шумом опускала топор, и кругом шла голова от запаха, и забыта, забита нелепая жизнь, - и с вырванным сердцем, абсолютно пустая, в испачканном фартуке и ненужная, Фёкла, Фаня уходила с работы - в восемь, и ела на ужин пельмени, сосиски по праздникам, творог в четверг, и старела она в одиночестве, на узкой кровати и под низким тугим потолком, в который она не смотрела, потому что так уставала, что сразу же перед глазами всё смешивалось и плыло - и не надо было убирать постель, считать звёзды, стелить новые простыни, ведь всё делается ради чего-то, а у неё не было этого «ради», да и «чего-то» у неё тоже не было, а осталось только имя «Фаина», пятнадцатый этаж в придачу и кофе безвкусный под утро.
***
В ранние часы наступившего дня она сидела на лавочке возле своего дома, громко смеялась, то надевала, то снимала найденную где-то шляпу с широкими полями и кусками ткани, бывшей когда-то вуалью; на руку она прицепила розовый бант, а старое длинное пальто Фаня расстегнула - под ним виднелась белая ночнушка и туфли на высоком каблуке, синие, как она когда-то хотела, но бывшие теперь совсем ни к чему.
Девушка долго сидит одинокой, всё смеётся, смеётся, иногда плачет, говоря, у меня было всего три мужчины, умерший голубь, скучный пьяница и нерешительный высокий красавец - а я, видите, видите, всё равно несчастная и сижу вот здесь, мёрзну, а они то где-то в тепле, а я всех их любила, особенно первого, а они меня оставили на холоде, на январском ветру… ну что мне теперь делать? Вдруг к Фане подходит какой-то мужчина с небритым лицом и в одежде не по возрасту, слишком юношеской, и смотрит на девушку, смотрит долго, а потом становится перед ней на колени и, перебивая её монолог, убеждённо говорит: выходи, выходи за меня замуж, ты для меня дороже всего, дороже всего, забудь, забудь всё, что было. Ты такая красивая…
Фаина неожиданно замолкает, глядит на мужчину сверху вниз, качает головой и говорит ему, что, знаешь, где же ты был раньше, принц мой ненаглядный? Ну зачем ты мне теперь, а? Вот если бы чуточку по-раньше, хотя бы месяца два назад, а теперь… теперь я точно, стопроцентно одинокая - да-да, посмотри на меня, ну кому я нужна? Был вот один, жизнь его от меня зависела, да и тот сложил крылья, и умер, не дождавшись меня… Ну где же, где же ты был раньше?
После этого замолкли оба, а потом началось всё с начала, и так повторялось много раз, пока Фаня совсем не замёрзла, не встала со скамейки, и не пошла куда-то вдаль, по скверу, с рекламных плакатов по бокам которого улыбались красивые и молодые, счастливые и очень счастливые, а она всё шла, шла, не обращая внимания на этого взрослого студента, в предрассветную дымку, в рань, где не было ни машин, ни бордюров, а расцветала новая весна, во всяком случае, ей так казалось, где были живы и поля, и деревья, и чёрная смородина в маленьком саду, и где снова можно будет пить чай из блюдечка долгими вечерами и парное молоко по утрам, а потом идти за ягодами, и смотреть в бескрайнее и чистое небо, и считать дни до цветения вишни, и готовить потом варенье, и бояться темноты, и видеть, как созревают яблоки…