***
Меня называли Продажная Дженни. Но я никогда не была проституткой. Не подмигивала лощёным господам, проходя по улицам чистой части города, и не носила ярких юбок.
Меня называли Весёлая Дженни. Но я редко улыбалась и ещё реже смеялась. Да и над кем, кроме как над собой и над сукой-судьбой мне было смеяться.
Меня называли Длиннорукая Дженни. Но руки у меня были самые обыкновенные – худые, с острыми локтями, костистыми ладонями и с грязью под ногтями.
Меня называли Тишайшая Дженни. И это было правдой.
Хочешь, я расскажу тебе, как так вышло?
***
Я была обычной, как все. Тощей, ободранной, скуластой и голодной уличной крысой, желающей одного – поесть и не получить по шее от Джереми. Он держал нашу ватагу и имел право на нашу выручку и жизни. Он имел права, мы же не имели ничего – голодные отбросы большого города, выкидыши чистых улиц, выметенные оттуда старательными дворниками. Той прислугой, что грелась и кормилась с рук хозяев.
Мы же были свободными – нищими, но свободными. Так, по крайней мере, любил вещать Джереми, напиваясь по вечерам элем и позволяя оставить себе пенс или два от дневной прибыли.
Джереми был порядочным скотом. То есть он заводил порядки и потом иногда даже придерживался их. Если ты приносил прибыль – еду, стащенную с лотков, деньги, выуженные у зевак из кошельков, пару дешёвых побрякушек, уведённых из-под носа беспробудно спящей днём портовой шлюхи, – ты мог поесть и оставить себе кроху прибыли.
читать дальшеЯ была обычной.
Пока однажды Джереми не напился как боров, а я не пришла к нему вечером с пустыми руками. Мне было четырнадцать и я была слишком тоща и безгруда, чтобы завлекать матросов в порту, я была слишком неуклюжа, чтобы стать хорошей воровкой и чересчур угрюмой, чтобы, зубоскаля, облапошивать простофиль.
Во мне не было ничего особенного, пока Джереми, вне себя от бешенства, дыша мне в лицо запахом капусты, скверного эля и прогнивших зубов, не проорал: «Да какой прок от тебя, отродье, если даже денег, уплаченных за тебя отработать не можешь! Кой толк от тебя, герцогский последыш?! Мать твоя та ещё шлюха, а ты даже на миску каши заработать не можешь!..»
После этого, оправившись от побоев, я долго искала. О, как же долго я искала нужную мне старуху среди тех корявых ведьм, что похожи на ободранных кладбищенских ворон, и за которыми тайком посылают с чистеньких улиц, когда нужно принять на руки чей-то укрываемый девять месяцев позор. Я искала и нашла её в одной из самых дальних дыр. Там, где догнивали в мерзости и безумии бывшие люди, снедаемые тоской и вшами. Я долго терпела хихикающий лепет, пока не узнала то, что мне было нужно.
А потом я пошла туда, куда мне указала старуха.
Я пошла ночью, потому что ночь – наше время. Даже в чистые районы, охраняемые сыто накормленными собаками в ошейниках и псами в полицейских касках, мы можем проникнуть, если это нам нужно. А мне было нужно. Позарез.
В ту ночь я была стремительной, смелой и коварной Дженни. Ни одна живая тварь не видела, как я тощей тенью пролезала сквозь прутья кованой ограды. Никто не слышал шороха стоптанных башмаков по садовым дорожкам среди бузины и лещины. Никто не знал как я тихо, точно сон праведника, пробралась в дом и заглядывала в каждую дверь, ловя своё жуткое, дикое здесь, отражение в тёмных прорвах ночных зеркал. Всклокоченным призраком неслышно шла я коридорами, пока не настигла свою цель…
Она спала в душной, насквозь пропахшей духами и пудрой, спальне. Она мирно спала в творожной пене простыней – сытая, пышная, белотелая. А на шее, точно под челюстью, чернело крохотное пятно. Но я заметила его даже в темноте смердящей розами спальни. Как же по-разному смотрелись эти одинаковые пятна – на моей, сизой цыплячьей, и её, полной и гладкой, – шеях.
Я уже достала спрятанный под корсажем нож и наклонилась над ней, готовая вымочить белые подушки в её крови, когда проснулся тот, кто с нею спал.
Сколько их было за всю её жизнь? Больше или меньше, чем у тех, кто подстилался под моряков в порту? А кто из тех, кто с нею спал, был моим отцом? Я не знаю. Но тот, кто сейчас спал с ней рядом, проснулся и, увидев меня, заорал. Завизжал как пёс, которого со всего размаху пнул в брюхо пьяный солдат.
Проснулась она, вскинулись слуги, очнулся дом, и началась погоня. Но меня там уже не было. Никто из тех, кто в ту ночь искали зловещий дух, угрожавший герцогине, так и не услышал шороха подмёток по садовому щебню и шелест росистых кустов.
А я уже знала, что приду снова, чтобы сделать то, что не успела. Но теперь я приду по-другому, и они сами откроют мне дверь.
***
Я стала другой Дженни.
Я вернулась к Джереми и в ту же ночь украла у него деньги, которые наша ватага ему заработала, а он не успел просадить. Нет, я не раздала эти несколько фунтов тем, кто добывал их вместе со мной. С них хватит и того, что я избавила их всех от Джереми. А ведь всего-то надо было перевернуть его лицом вниз в той воняющей гнилью и требухой луже, где он валялся, будучи в очередной раз мертвецки пьяным.
Я стащила одежду в прачечной и долго отдраивала в реке своё заскорузлое в грязи тело умыкнутым у бакалейщика мылом да драла, пытаясь расчесать, космы украденным у него же гребнем.
Я стала свободной Дженни.
И на следующее утро я стучалась в привратницкую дома с садом, где растут бузина и лещина.
Меня взяли в услужение на грязную работу последней кухонной девки. Но самый тяжкий домашний труд – чистка котлов, таскание дров, вынос помоев, – всё то, что вызывало брезгливые гримасы у другой прислуги, всё это просто ничто по сравнению с тем, чем приходилось заниматься на улице, чтобы не подохнуть от голода.
И пока я работала, не покладая рук и не разгибая спины с рассвета до полуночи, я смотрела, слушала и запоминала. Я впитывала всё, без следа, как впитывает влагу кусок ветоши.
Герцогиня была роскошна, как было роскошным всё, что окружало её, – дом, экипажи, платья, лошади, собаки и мужчины. Герцогиня любила собак и драгоценности. Дюжина левреток и шкатулка с рубинами – вот то, что действительно ценила эта высокородная мразь. Те, кто спали с ней, были ей нужны только лишь затем, чтобы она могла иметь всё это.
Множество мужчин дышали розовым смрадом её спальни и задыхались там, точно клопы, выкуриваемые полынью. Она же пила их жизнь, их соки, их кровь и каждая новая её жертва повисала очередным рубином на белой холёной шее.
Сколько превосходства, сколько мерзостного довольства собой сквозило в пренебрежительном взгляде, лишь изредка вспыхивающим пламенем грязной похоти. И тогда ей было всё равно, кто ныне будет беспомощно изнемогать в душном капкане её ложа – светский щёголь, офицер или молодчик-рассыльный.
Эта тварь с осанкой королевы, лишь по недоразумению жившая в богатом доме, а не в борделе, не любила никого и ничего, кроме своих левреток и рубинов. Никого и ничего.
Даже свою дочь.
Родную законную дочь, прижитую от мужа, который умер сразу же, как успел составить завещание и отписать жене богатое наследство.
Дочери моей матери было десять лет. Она была бледной, чахлой и какой-то потусторонней. Тусклая и болезненная, она изредка выходила из своей комнаты и тогда печально смотрела вокруг своими большими всё понимающими глазами.
Видит бог, я была готова убить её – ту, на месте которой не было меня. Я была готова заткнуть подушкой тонкогубый недетский рот. Я хотела пресечь и без того слабое чахоточное дыхание. Три ночи я ходила к ней в спальню и смотрела в темноте на бледное лицо, казавшееся прозрачным в свете луны. Три ночи я держала в руках подушку и смотрела на ту, что была мне сестрой.
В четвёртую ночь я, наконец, поняла то, что должна была понять раньше – она была такой же как я. И плевать на то, что я, несмотря на нынешнюю одежду, была грязной уличной швалью, а она – герцогской наследницей. Та, что должна была быть нам матерью, одинаково бросила нас, отдав меня нищей повитухе, а её оставив прозябать в болезни и одиночестве. Мы обе одинаково были безразличны ей – прошлый грех и нынешняя обуза.
И тогда я решилась.
***
Я ждала отмеренное мной время.
Днём я работала – молча гнула спину и смиряла взгляд. Ночью же я входила в дом и стелилась неслышной босой тенью по галереям и комнатам.
Я прикормила герцогских собак, этих мелких трясущихся шавок, и они не смели даже голоса подать при моём появлении рядом с покоями герцогини. В те редкие ночи, когда никто не продавливал тюфяки в её постели, я стояла у дверей и смотрела издали на белое тело, развалившееся на простынях. Я переплавила ненависть, сочащуюся гноем ярости, в холодный расчёт. Но не подходила ближе, боясь, что могу не сдержаться.
Каждую ночь я входила в комнату к сестре и, стоя у кровати, следила, как свет ночника делает ещё более резкими, костяными тени худого лица. Я разговаривала с ней сквозь сон, и, боясь напугать, заставляла свой глухой скрипучий голос звучать мягче.
Я ждала, затаившись. Я ждала тихо, так тихо, как снег ложится на паперть. Ничто не предвещало подготовленного мною.
Пока однажды всё не произошло…
Как-то раз герцогиня вернулась с прогулки и велела подать себе обед. Слуги забегали, сноровисто подавая роскошные блюда на стол, и хозяйка отведала жаркого из сердец рябчиков, приготовленного угодливым поваром. Она ела, а я смиренно ждала.
Утробный вопль достиг моих ушей. Доедая жаркое, герцогиня увидела на тарелке золотые медальоны, срезанные с ошейников, да пару отрубленных лап. И она закричала, застенала так, словно только что проглоченная пища жгла ей нутро. Она осознала, чьи останки она только что съела. Она поняла, что кто-то безжалостной рукой убил дюжину собак, подложил повару их сердца, чтобы тот, не зная, приготовил из них пищу, достойную только её.
Ешь – думала я – ешь же. Не брезгуй. Насыщайся своей любовью.
Она страдала. Она действительно начала страдать, а я чувствовала, что мне мало и моя душа исходила злобой, выжирая самоё себя изнутри.
Злодея, не пожалевшего бессловесных псин, искали. Но разве кто-то в чём-то заподозрит заморенную кухонную девку, не разгибающей спины над грязными котлами и сковородами?
За полночь, наконец, тишина укутала дом, забила тёмным войлоком дымоходы и окна. Тишина. Тишь. Покой…
Тишайшая Дженни в последний раз переступала порог дома.
В саду, в зарослях бузины, ожидая меня, бредила сном моя блаженная сестра – угасающая тень родового величия. Я отвела её туда, увлекла чёрной феей дурного сна, поманив и посулив покой. Бедное дитя, она была покорна любой воле, потому что не была вольна даже в своём разуме.
Я в последний раз шла по коридорам, вдоль застоявшихся омутов зеркал и пыльных гобеленов. В последний раз я открыла высокую резную дверь в спальню, насквозь пропитанную затхлым запахом роз.
Не мешкая, не задумываясь больше ни о чём, подошла я к кровати, где беспробудно спала герцогиня, напичканная успокаивающими снадобьями. Я быстро спутала пухлые запястья принесённой с собой верёвкой и затянула узлы на изголовье – туго, крепко. Я забила расслабленный сном рот куском полотенца и перетянула поверх ещё одним.
Она уже проснулась, но ещё ничего не понимала, принимая меня за бред, порождённый морфием. Пусть так. Я запустила руку за корсаж, достала бутыль и, откупорив её, плеснула едкую жидкость прямо в распахнутый ворот ночной рубахи.
Она дёрнулась, дико выгнулась, пытаясь ослабить верёвки, но всё было тихо – она взахлёб глотала свой крик, не способная вытолкнуть его из горла.
Я навалилась на неё, удерживая на кровати, позволяя щёлоку, который я украла на мыловарне, разъедать и мою кожу. Её взгляд пытал, молил, требовал ответа – за что!
- Я Дженни, - прохрипела я, выплеснув остатки щёлока на шею и плечи, которые уже не были белыми и холёными, - Четырнадцать лет назад ты, тварь, родила меня и скинула на руки грязной повитухе – так скидывают с господского стола объедки собакам.
В мутном от боли взгляде, сверкнуло понимание. Я наклонилась ближе и прошептала:
- Посмотри же на меня, мать. Неужто твоё сердце молчит? Или нужно было вырвать его из твоей груди и скормить тебе, чтобы ты узнала меня!
Она стонала, но голос её не был слышен. Она металась, но верёвки не давали ей простора. Она молила о пощаде, но было поздно.
Я сделала всё, что хотела.
Уходя прочь, я опустошила шкатулку на камине, высыпав в подол россыпь рубинов, и они засверкали в грязи и убожестве как капли крови, пролитой мною.
Отомщённая Дженни стремительно покинула дом. Она неслышным шагом неслась по садовым тропам туда, где её ждала сестра.
Свободная Дженни не каялась – она наконец-то была свободна.
Что будет дальше за той гранью, что она перешла? Пустота, очищение и желание сберечь ту, что обрела.
На свет народилась новая Дженни.
Кто будет она?
Не знаю.
Но Тишайшая Дженни умерла.
Вы молодец)
Классный образ, чудное исполнение)
Спасибо!
Я боялась, что этот образ может напугать, но по-другому она не сложилась)
срезанные с ошейников да пару отрубленных лап— оборо-от? почему не... в общем, Вы поняли.
кто-то безжалостной рукой убил дюжину собак, подложил повару их сердца, чтобы тот, не зная, приготовил из них пищу, достойную только её.— так. вот до этого момента вопрос был только о родимых пятнах или татуировках фамильных, а тут... то есть повар в сговоре. Потому что даже чайник я могу отличить сырую индюшку и курицу. А профи-то сам за всем следит, ему нельзя подложить не те потроха.
Она ела, а я смиренно ждала.— тут посещает чувство, что черная челядь стояла у барского стола. На самом-то деле к этой зале не всякая песня наверняка... то есть лишь хорошо вымуштрованным представительным прислужникам можно присутствовать при трапезе, а не посудомойкам.
Её взгляд пытал, молили, требовал ответа— эх.
Вычитка.
Щелочь пронаждачивает. Ну, макался я в это дело... как-то... чтоб больно до одури стало, надо подождать. Итак, ГГ держала обидчицу многие минуты. И оставила, не развязав ей рот. То есть она задымилась (уже за спиной ГГ, если это был, допустим, раствор с фосфором) и сгорела.
В общем, подтекст довольно неожиданный, по крайней мере, для меня: лучше б зарезала. Да и отсыл к "родимому пятну" (когда героиня получает зеркально отображенный ожог) в свете ужасной участи останков как-то тоже переосмысливается. Словно отметина на руке убийцы: для форсу бандитского?
Спасибо за «тапки»!
Писалось на эмоциях и, каюсь, грешна, пропустила несколько «блох». Уже исправила)
то есть повар в сговоре.
Нет, повар действительно не знал. И я описывала эту ситуацию, предполагая, что ей в какой-то момент удалось подменить компоненты. С учётом того, что левретки — очень мелкие собаки, я допустила, что и сердца у них небольшие и их можно спутать. Хотя, с рябчиками я, наверное, погорячилась. Надо было действительно взять птицу покрупнее.
тут посещает чувство, что черная челядь стояла у барского стола.
Я не хотела вдаваться в излишнюю детализацию и описание всех мизансцен) Тут я имела в виду то, что она была где-то неподалёку — возможно, во дворе, недалеко от раскрытых окон столовой, или где-нибудь на этаже. Громкий вопль там можно услышать. Стоит уточнить?
Касаемо же щёлока (именно щёлока, а не щёлочи), то тут у меня, пожалуй, самый слабый момент. Я долго думала, что можно использовать для того, чтобы изуродовать, но не убить. С учётом места и времени действия — условно Викторианская Англия и простая уличная девчёнка, не разбирающаяся в химии — у меня возник вопрос, что можно быстро и безболезненно достать? Ребёнок, выросший в трущобах, имеет представление о том, что есть мыло и как его варят, но вряд ли знает, что такое, например, соляная кислота и где её берут.
Буду очень благодарна, если вы мне поможете в этом тёмном моменте?)
О химии..
Я бы взял азотную кислоту или серную. Все-таки кислоты давно известны и хим. процессы средневековые кустари не прятали. Достаточно вспомнить стаканчики с серной кислотой на подоконниках, "чтоб стекла зимой не замерзали".
Азотную (старые универские лекции сказали) изобрели в 12-м веке. Азотная кислота-инструмент алхимика, ростовщика, вора. Она дает возможность а) проверить подлинность золота; б) спрятать растворенное золото (при получении с ее участием царской водки). Был один случай во время ВОВ... э, не буду отвлекаться.
А серную знали даже раньше и использовали для работ по коже кожевенники. Получали ее просто-из смеси серы и селитры при сжигании.
Серная удобна тем, что наносить вред она начнет только влажной коже-т.е. барыне становилось хуже уже после ухода мстительницы. Вспотела, пока звала на помощь.
Азотная ж опасна в виде концентрата, даже секундный контакт с каплей оставит шрамы на очень долгое время, даже после удаления отмершей кожи и гноя.